Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Испив отчаяние и перестрадав его, люди стали искать надежду. Им предстояло жить и следовало найти точку жизни. Заговорили о патриотизме, о революции Кемаля, о перспективах ближайших лет, о собрании великой турецкой земли.

Все эти разговоры не успокоили Исмета, но он завязал свою волю в мертвый узел и твердо решил бороться до конца.

«Жить можно везде, — думал он. — Была бы голова на плечах да хорошие руки».

3

В открытом море трюмы открыли, и здоровая бодрость сразу заполнила соты их нервов.

Охрана пересела в пути на мотор, и на корабле не осталось ни одного грека. Бегство насильников убеждало некоторых, что справедливость еще восторжествует.

Корабль был итальянским, и капитан его, смуглый костлявый старец, держался нейтрально. Они пели песни, но быстро сбивались, так как толком не знали ни песен, ни своего родного языка.

Ночь перед Стамбулом они не спали, тепло Мармары, моря баллад и поэтических грез, ласкало их глаза стыдливыми слезинками.

Сырой рассвет над Стамбулом был пушист от розовой мглы, в этом пушистом рассвете тела домов казались мягкими, гибкими, податливыми.

Всю ночь бродили они по палубе, вглядываясь в край моря, где лежал город их патриотической сказки. Он им мерещился, как фантом, и вот он, как фантом же, возник, волнуясь в тумане рассвета, неповторимый, незабываемый, все подчиняющий.

Они запели слова марша Измир, гимна анатолийских армий, но сырость расстроила их голоса. Из мглы, волоча за собой ее дымки, выскочил катер, чиновник что-то крикнул, и пароход выплюнул один за другим оба якоря.

Так начался день на родине.

Поздним утром приехала комиссия. Стала записывать, проверять и устанавливать категории, требовали документы, но их почти ни у кого не было. Чиновники бранились и не хотели спускать на берег, беженцы же были голодны и требовали еды, участия и справедливости.

Исмет тоже хотел сказать свое слово, но он почти не говорил по-турецки, и ему стыдно было показывать свой отрыв от родины.

Но вот дошла до него очередь, и чиновник, расспросив множество данных, заявил, что он не подлежит никакому обмену и должен подать заявление в комиссию на предмет возвращения обратно.

— Я постараюсь это сделать как можно скорее, — сказал Исмет. — Я сейчас же поеду к адвокату.

— Подожди, — сказал чиновник, — торопиться нечего. Кроме того, ты, как грек, не имеешь визы в страну. Жди тут. Напиши заявление и подай мне.

— Какой же я грек? — сказал Исмет. — Я правоверный и турок по крови, но я не подлежу обмену.

— Отойди в сторону, — сказал, не слушая его, чиновник. — Ты и говорить-то толком не умеешь. Не мешай. Отправлю я тебя в комиссию. Пусть там разбираются.

И Исмета под конвоем полицейского агента отправили на каике на берег. Он забыл, что голоден, и торопил проводника, думая закончить свои дела в день-другой и выехать обратно.

В комиссии пришлось ждать, полицейский агент сдал его другому, состоявшему при комиссии, день развертывался ожиданием и неизвестностью.

За полчаса до закрытия учреждения выкликнули имя Исмета.

— Ваше дело будет рассматриваться на пленарном заседании комиссии, — сказал турецкий делегат. — Греки считают вас подлежащим обмену, придется поспорить, но вопрос так ясен, что можете не волноваться. Зайдите недели через две.

— Невозможно. Как же я буду существовать это время, — сказал Исмет. — У меня нет ни гроша. Я не знаю, где мне жить.

— Ты будешь содержаться при полицейском районе, — заметил агент, — но кормись, господин, как хочешь.

В три часа дня Исмета водворили в арестантскую. Он упал на нары и заснул беспокойным сном.

Он проснулся от рвоты. Полицейский фельдшер констатировал признаки голода, и Исмету отпустили за счет комиссии 16 пиастров на пропитание.

Он выпил несколько стаканчиков крепкого сладкого чаю и съел небольшой кусок хлеба.

Мысль ощутима в движении, и мысль в покое не мысль, но просто груз мозга, отягощающий ткани, как камни в желудке.

Камнем лежащие мысли мучают человеческий мозг, они сбиваются в комья, в узлы, в штабеля, и пробка в мозгу изменяет работу тела.

В заторе мыслей потонули самые простые, и Исмет в суматохе не вспомнил о своей семье.

Так прошел его первый день ни родине.

Но поздно ночью, в зловонной синеве камеры, он вдруг ощутил себя семьянином. Он вспомнил жену и детей — свою кровь, взбитую до густоты тела, и тело их, родившее мозги.

— Надо известить их, — умолял он дежурного. — Пойми, — он целовал его руки. — Будь человеком, пойми, они не знают, где я.

Он отдал новые серые брюки из отличной английской шерсти в обмен на старые из грубого солдатского сукна, и дежурный, сменившись, послал телеграмму жене Исмета.

4

Дни разворачивались медленно, и надо было разбрасывать время, чтобы оно не давило на мысли. Исмет убирал арестантскую, помогал дежурному по двору, прочитывал «Джумухуриет» и вел с товарищами по камере разговоры на всяческие темы. Его мучила неизвестность о семье.

Однажды он потребовал, чтобы его отвели к прокурору.

— Я — турок, — кричал он. — На родине я или в притоне? Где справедливость? За что же боролись? Где та свобода, о которой кричал на весь мир Кемаль, где счастье народное?

Полицейский начальник, привстав над столом, ударил его по лицу линейкой.

— Гяур, — заскрежетал полицейский зубами, — христианское дерьмо. — Ты еще говоришь о свободе! Она не для тебя. Где ты был, когда мы дрались под Эски-Шеиром, когда мы били твоих греков под Смирной, когда брали у султана Стамбул? Таких, как ты, надо убивать. Турция — не для тебя. Ты тепло спал со своей бабой на греческой земле, пока мы расплачивались кровью за свободу. Ренегат. Изменник.

— Нет, это ты изменник, извращающий свободу, — кричал Исмет, — свобода для всех, кто ее хочет. Я заслужу ее, дайте мне искус, я заплачу за свободу.

— Молчи, грек!

Полицейский ударил его палкой по лицу и по рукам и еще по лицу и, встав из-за стола, толкнул его ногой в низ живота.

— Убейте этого мула, — сказал он. — Он не турок и не грек, и никакой вины на нас не будет, если убьем его.

Когда Исмета унесли в комнату и, облив водою, оставили в обществе других арестантов, — салоникский сараф[8] Георгий Заимис попросил присутствующих высказаться по существу инцидента.

Взял слово доктор Николай Пангелос из Пирея.

Сославшись на решение Лозаннской конференции о нацменьшинствах Турции, на постановления контрольной комиссии союзников о Константинополе, процитировав несколько параграфов из протоколов заседания комиссии по обмену и комиссии защиты прав человека при Лиге Наций, он нашел, что Исмету предоставлены два выбора.

Первое: заявить себя греком, не подлежащим обмену, и требовать отправки на родину, опротестовать действия местных властей перед эмиссаром Лиги Наций в Константинополе. Второе — заявив себя греческо-подданным, просить о восстановлении в турецком гражданстве. Закон о кооптантах, — говорил он, — упруг и допускает всякие льготы.

— Нет, ничего не поможет, — сказал сивасский армянин Петрос Хумарьянц. — Я, знаете, в позапрошлом году решил выехать в Советскую Армению. Все продал, подал заявление, армянская советская миссия зачислила меня в списки, все было готово, но вдруг из Сиваса приходит бумага, что я не заплатил всех налогов и что я к тому же опасный человек, потому что во время большой войны у меня стояли на постое русские солдаты. Я таскаюсь по тюрьмам два года, а поддержка у меня — ой-ой! Советской миссии адвокат.

Вошел полицейский и поманил Исмета пальцем. Исмет на корточках пополз к нему, встать на ноги он не мог, низ его живота распух, жилы раздулись и стали багровыми, как зарево внутреннего пожара.

— Тебе телеграмма, — сказал полицейский.

Исмет вскрыл ее и увидел, что это та, что он послал семье.

— Проклятые, где же моя семья? — простонал он.

вернуться

8

Сараф — меняла (турецк.).

67
{"b":"225149","o":1}