Их приют был пространством зари,
геометрия здесь святотатство.
Круг бы отнял у зренья
речные просторы,
а квадрат замкнул в укрытье разлуки и смерти.
Они освещали гроты, надкусывая медовый
плод в глазастых чешуйках,
с кожицей цвета
ранящего песка, и возвращались к тайной
книге, впивая слепые воды.
Их не касалась
ни соседская жизнь, ни неведомая разлука.
Зверек подружился с загадочным очагом.
Они не спускались к реке, не брели на север,
не замечали точеный костер полудня.
Под изрешеченный кров не входили боги,
и сквозняки не играли у них под ногами.
Сначала исчезнуть, потом забросать землей,
похоронить этот невыносимый ветер,
грозную вспышку загнанных вглубь страстей.
Жар тянулся за светом,
чтоб выжечь улыбку божеств,
пыл топоров на помосте.
Тело, повиснув на ниточке,
целиком отрешилось
от намертво вбитых гвоздей.
А когда-то вверялось
высокому ветру на башнях:
неповторимые башни в дымке земного утра,
тело, взошедшее, чтобы растаять,
развеяться птицей в тучах.
Наваждение тех крутогорий
повторяло рисунок заснеженных крыш
и нотопись рыбьей стайки над водопадом.
Но покой натрудившейся вволю земли
повторялся в дали, недоступной
магнитным башням.
Все тянулось открыть глаза
уже в эмпиреях изгнанья.
Они могли возвращаться, не воскресая,
ведь их не взяла расступившаяся земля.
Тело терялось в пристанище образов,
чтобы явиться, как прежде,
звездным осколком.
Оно исчезало, сливаясь
с единосущным дымом всего земного.
Воплощались былые
владения, инистый лунный рожок
Кавалькадой тянулись вершины
горных хребтов, немые гиганты в снегу.
Являлась жена, облеченная в солнце,
И, наполнив каждую пору
серебром неуемных ракушек,
омывалась праздничной влагой радуг.
Эти слепящие жены калили реки
и русла затягивал пух.
Муравей оставался всего лишь
глазом, огромным глазом,
камнем, который воочию видит
воскресшую память дороги.
Это был ежедневный урок
тело, приученное к топору,
и сон, разрешающий путы.
Тело и сон
исходили дымом всего земного
в неверном приюте снега.
Письмо замещали руки:
вот они трогают плод, шелковистый
выгиб спины,
крадутся вдоль мыслящих линий кожи,
извлекают стрелу из рыбы.
Руки в масках бесчисленных глаз;
тронуть дерево — значит окидывать взглядом
звездные сроки.
Венера спешит распутать связанную луну,
тускло свисает трапециевидный глаз
небесного Купидона.
Венера — в бадье с водой,
Вакх полыхает, требуя возлиянья,
из спермы прыщут лангусты.
Луна с кувшином склонилась на грудь Венеры,
разжигая стрекало Тельца.
Хозяйка, белее снега,
об очаге не заботилась: каждое утро
дом распахивал двери солнцу.
Над кипящим варевом жизни
бык орошал созвездья,
а жрицы его умащали.
Но оставался темный лазутчик,
скрестивший руки двойник
в ожидании нового рода,
что превыше огня; муравей
из лазури и золота,
распуская межзвездные пряди,
улетал вслед за вихрем гитар,
притороченных к седлам.
Ткань под солнечным светом:
свежетканое тельце моллюска,
словно льешь из кувшина,
сплетая струистые нити.
Солнце-паук
Жрицы, тянущие тканину.
В запертом доме воссоздают
солнце по нити,
бегущей из рук в руки,
от слуха к слуху.
Нить — словно струнка
для человека-канатоходца.
Кому здесь ткут одеянье?
Холст за холстом складывают на солнце.
Нити молитв, тканина светоявленья.
Нить — будто знак, колокольчик
призрачной тени.
Кто-то должен покинуть пристанище снега,
застенок солнца.
Шаг за шагом сгущается тело
и с крыши взлетает на облако, —
это уже дух озера,
встречающий луч писанья,
мексиканскую клумбу с малайской монетой.
Гибрис металла и птицы
дает безупречный профиль.
Но мучат вина и проклятье.
Тяга к отцу
уводит выше и выше,
скача, будто ртутный столбик
Ниточка мнимого змея
поднимает к отцу,
перебираясь по струнке от слуха к слуху.
До гуденья тугая струна меж отцом и сыном.
Отец понимает, что проклят, видя
себя в разъяренном сыне,
сражающемся со всеми,
пока — по вражьему замыслу —
сын тайком не вселится
в тело отца,
взяв на себя одного тяготы битвы.
Брызжет восторг разорвавшегося плода,
оперение флейты закапано петушиной слюною,
звук, расходясь кругами, двигает камни.
Ниспосылатель солнца носит единое имя,
и можно его по слогам извлекать из мрака.
Воздух —
орган для заклинаний.
Единую плоть, ее единственный голос
снова и снова обманывают различьем.
Солнце коснется камня —
и плоть воскреснет, повелевая с отрогов.
Браслет с цветным угольком
двигал свои созвездья вокруг запястья.
Чтобы чудесной чаше родить огонь,
грани должны сходиться
в центре круговращенья.
Лики с ее боков извергают пенные струи,
пузырясь требухою жертвенного быка.
Распахнув объятия камню,
дороги вились по рукам, тонули в поту,
нисходили под землю для новых преображений.
Голотурии, змеи
облекались каменной плотью.
Камень терялся в реке,
взыскуя иного, уже бестелесного тела.
Тела, воздетого светом и пригвожденного против
заснеженных исполинов.
Камень сворачивал свет,
раскрываясь пальмой метафор.
Финики пальцев, сплетающихся в сближенье,
нежные спазмы воды,
шествие рук по кувшинам,
рук — по рукам и рукам.
Жажда двигать утесы —
реликварий планетного обжига,
лаская слепые лица старинных метафор,
населивших чужую покинутую оболочку.
Известь сдавалась животворящей глине.
Противоборство извести и песка:
песок для каленых розовых стоп
грека и сумрачных
римских сандалий из обветшалого кварца;
известь — чтобы хранить человечьи кости
и высиживать змеиные яйца.
Соль, животворная сила огня,
не пожирает живое, пуская слюнки
и вися над ушедшей под воду землей
похотливой блестящей нитью.
Проклятье вгрызается в землю,
но соль преисполнена вкусом познанья
и скрытой угрозой схватки.
Ею зачатый теряет земное имя,
хоть и уходит корнями в тайную суть языка,
где внутренность грота запятнана
кровью жертвы.
Метаморфозы венчает явленье фазана,
и мы разражаемся смехом,
постигая великую ложь
всех начал и концов,
ослепившую нас красотою,
чтобы в пещеру ворвался бог золотого дождя.
Согласие — мера захвата:
то, что казалось даримой музыкой,
было ночным потрясеньем
и явилось, раскрыв нам объятья,
чтобы расплющить наутро гигантским
воздушным кубом.
Вернув световым частицам
зренье и знанье, больше не опираясь
на посох спасительной смерти,
мы стали бы счастливы, сами не зная об этом:
как простое дыханье, не быв и не убывая.
Так умерьте, норд-весты, гул своего прихода,
разбудите без ваших шумных вторжений,
пусть нам ноги омоет катящимися волнами
и наполнит сердца чудесным медленным хмелем.
Откройте, рассветные бризы,
тайну ночи, которая отпускает
в звездное море, где все мы вольные рыбы.
Бризы сплавляют то, что незримо глазу,
и отделяют разрозненные частички
единосущного, камни пирамидальных гробниц,
мертвенный диорит и отсыревшие кости.
Вы даете нам, бризы, во сне обновленное тело,
чтобы испить обещанное бессмертье
и, торжествуя, вернуться в море, общую нашу меру.
Вы сохраняете, бризы, тайну
двух встречных шквалов —
содроганье росы на кожице анемона
и освобождение тела, пригвожденного к телу.