Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Возьмем ли мы Сокало{178} в Мехико или кафедральный собор в Гаване{179}, их связь с площадью органична и подчинена одному — созданию квадрата. И храм, и площадь разом рождаются из этой общей функции, а не исполняют ее последовательно, как в большинстве европейских примеров, когда площадь создается a posteriori[36] храма, как способ укротить его подавляющую громаду. После столетних трудов уже готовятся торжества, воздвигаются арки, и сестре Хуане поручают сочинить — так и оставшиеся самыми холодными в ее творчестве — стихи на возведение кафедрального собора в Мехико. Первое, что утверждает его неразрывную связь с квадратом площади, приковывая любопытный взгляд, — это лучезарное явление дарохранилища. Алтарному витражу кафедрального собора в Толедо, творению Нарсисо Томе, не превзойти его ни пышностью разрастающегося виноградного грозда, ни великолепием фигурных рельефов. Напоминая порталы средневековых соборов, но куда меньшие по размерам, рельефы с аллегориями ремесел и изображением фурий, с мотивами священного брака, вечери и символических прощаний, — вся эта не прерываемая ни большими апсидами, ни хитроумными просветами резьба покрывает камень насплошь, преображая его в чистый знак, агиографический символ, зримое воплощение силы святого духа.

В кафедрале Пуэблы{180} связь между храмом и площадью города слабеет: взгляд уносится к тяжелому грозду ангелов, будто слетевшихся на защиту небесной площади. Сероватый камень и легший в основу сухой квадрат напоминают, что мы — в сфере влияния Эрреры{181}. Как при постройке Кельнского собора{182}, все легенды и сны, все памятные видения были процежены сквозь камень, дабы восстал — храм. Внешний холодок его стиля похож на человека, пробудившегося от вещего сна и погруженного в разгадку знаков. Добрый сновидец оказался достоин сна: он отдал половину найденной по его указке серебряной копи на то, чтобы воссоздать увиденное в массивном литье. Мы буквально ошеломлены, когда — после поразительной иконографии и серебряных изваяний евангелистов в полный рост — замечаем среди созданного для хвалы роскошества несколько камней чудесной простоты с единственной надписью, где великодушный не пожелал упомянуть своего имени: «Здесь покоится пепел грешника». Но в его безымянном сне шумят крылья ангелов, осеняющих собор, который окружен бесчисленными копьями, и каждое из них вонзается в серебряного ангела. Тяжесть храма так явственно облегчена голосами ангелов, усыпавших и возносящих его каменный массив на жертвенник ночи.

Под влиянием Борромини наш гаванский собор находит суровое и могучее разрешение в одном из боковых приделов. В строгости его портала чувствуется эстетика иезуитов, малоудачное подражание их особняку в Риме{183} — та же плетенка из выгнутых камней с прорезями для света по углам. В манере Борромини он поражает обстоятельностью, устанавливая незамысловатую связь с окрестными улочками. В своем устройстве собор перекликается с поисками центра излучения в психологических штудиях Лойолы. Это напоминает, пусть и несколько запоздалый со стороны верховной власти, поиск точки опоры в городе, попытку участвовать в священной процессии заложения его стен. Здесь ощутима несгибаемая воля к тому, чтобы стать у истоков — у начала той спирали, которая развернется бессмертными цоколями по мере разрастания города. В соборных приделах и интерьере видно влияние Джакомо делла Порты{184} и первых построек иезуитского барокко. Две стройные башни как будто хотят освободить собор от сухости, неразлучной с порталами иезуитского барокко. С башнями парадоксальным образом сочетается византийский рисунок купола: он не переносит, как в большинстве иезуитских храмов, центр тяжести на портал, а создает впечатление внутренней башни. На вкус гаванцев, наш собор соединяет в себе обстоятельность и хрупкую красоту, как будто примиряя идею чинности с воспоминанием об ударе морского вала, неостановимом шествии прибоя.

Можно говорить о вызове, о гордыне нашего собора. Кажется, этот огромный осколок камня хочет продлиться, следуя за самим собой, но нет: в нем — достойная Лойолы воля не отступить ни перед чем, только бы дух сошел, явился, замкнулся в кругу бодрствующего вожделения. Соседствующий или сдружившийся — кто скажет? — с природными скрижалями моря, собор тянется повторить начальные заклинания Книги Бытия, так что дух завивает камень в горделивую спираль, умолкающую там, где ее кривизна сливается в конце концов с умиротворением океана. Какой гаванец, идя в рождественской процессии или следуя за согнувшимся святым Христофором, не задерживался глазом после величественного, воистину кардинальского жеста каменных фугато — за крохотный, веселящий душу, дружелюбный балкончик, открывающийся посреди бескрайней надменности камня! Сколько в нем изящества: как будто продвигался в темноте — и вдруг кошачьим взглядом различаешь выступ, за который в лабиринте галерей зацепился якорь, увешанный сиренами.

Великий и никем доныне не повторенный подвиг латиноамериканского барокко — творчество Кондори из народа кечуа, прозванного Индейцем Кондори. В прихотливую каменную массу иезуитских строений, в неистощимый поток этих барочных учебников логики, в великую традицию, которую подытоживает барокко, Индеец Кондори внес символику инков — обобщенные образы солнца и луны, индейских сирен, огромных ангелов, на чьих инкских ликах застыло отчаяние поденщиков, гибнущих в здешних копях. По разработанности и отделке его каменные порталы выдержат соревнование с лучшими образцами европейского барокко. Кропотливо, с настойчивостью одержимого изучал он местные травы, животных, орудия, убежденный, что они смогут войти в храмовый кортеж барочных символов. Капители его колонн, могучие обобщенные образы инкского солнца, изливают неисчерпаемую энергию на сирену с измученным лицом поденщицы и родной гитарой в руках. Индеец Кондори — первый, кто сравнялся с европейцами в понимании стиля. Сегодня не без удовольствия представляешь себе реакцию отцов иезуитов, ищущих не игры орнаментов и волют, а чистой выразительности камня и застывающих перед царской сокровищницей его творений, где американская листва уравнена с греческим трилистником, инкский полумесяц — с аканфами греческих капителей, перезвон индейских гитар — с дорийскими флейтами и ренессансными виолами да гамба. Сегодня, благодаря героическому упорству и согласию его символов, мы можем воспринимать стиль Кондори не смущаясь и не колеблясь: в него навсегда вошли символы нашего удела и священное писание нашей души, отрекшейся от вещного мира.

Если Индеец Кондори — это мятеж инки, мятеж, венчаемый соглашением о равенстве, так что все начала его народа и культуры восприняты единым целым, то Алейжадинью{185} празднует непререкаемую победу, противопоставляя и навязывая стилистике эпохи свою манеру видеть, до последнего вздоха сражаясь с Ананке — со свирепой судьбой, которая возмущает его, чтобы в конце концов возвеличить и до такой неузнаваемости преобразить, что он останется лишь в своих творениях, вслед за Оуро-Прето охватывающих и окрестные города: как истый основатель и землевладелец, он воздвигает город, ширит его, возводит крепостные стены, оделяет красотой и полнит башнями и шпилями, каналами и огнями.

Стиль барокко заключил в Латинской Америке XVIII века семейный союз между Индейцем Кондори и чудом победившим Алейжадинью, подготовив тем самым бунт следующего столетия, свидетельство зрелой готовности к разрыву, когда усилие воплотиться в форме, усваивая стиль великой традиции, нисколько не умаляет, а, напротив, обогащает ее, — еще одно решающее доказательство и символ того, что страна достигла формы в искусстве градоустроения. Столетием позже Алейжадинью это деяние возьмет на себя Хосе Марти{186}: обретение языка, который со времен Грасиана считался погребенным, вопреки известному историческому пессимизму показало, что нация обрела свою форму. Обретение же формы или, иначе, царства — равнозначно абсолютной свободе. Повествования достойны лишь свершения царей{187}, — гласит Библия, другими словами — тех, кто достиг формы, единства, царства. Найденная форма — символ нерушимости града, его опора, украшение и совершенство.

26
{"b":"225118","o":1}