Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Тогда в кольцо, заклиненное шаром,
умет ил доктор, ловкий ход затея:
чуть снизил кий (Лойола бился даром!)
и твердою десницею своею,
шар через шар перенеся ударом,
лишил противника его трофея,
а докторов снаряд в одно касанье
нырнул с разлета и засел в кармане.

Гонгорианство Домингеса Камарго — даже не столько в его сладострастии, в упоении кордовскими перлами и засахаренными фруктами Гранады, сколько в поразительно американской тяге к неистовому обновлению, к неукротимому бунту, к безудержному своеволию, увлекающему его к люциферовым крайностям с тем, чтобы в пределах гонгорианского канона пойти дальше самого дона Луиса, преодолеть границы, с помощью которых поэт в то же время пытается укротить плодоносную и необузданную природу слова.

Хладнокровным укротителем стилистического пыла является перед нами доныне не исследованная в ее языковом блеске, отвергнутая чернью и учителями и не возвращенная к жизни благоразумием и любопытством поэма «Чащи года»{147}, которую новейшие разыскания относят к началу XVIII столетия, отчего мы и назовем ее «Арагонским анонимом XVIII века». Язык поэмы, не столь зрелый, как у Гонгоры, привлекает игрой учтивости и дружелюбия. Стоит сравнить ее цветочные пиры и водяные башни с похожими чудесами у Сото де Рохаса или колумбийца Домингеса Камарго, как не без удивления видишь, что, лишенный сладострастия Сото, умиротворенный язык «Арагонского анонима» обязан этим скорее позднейшим напластованиям и поправкам и, не ошеломляя обновленческим неистовством колумбийца, куда более искусно отделан и заботливо подобран. Поэму безосновательно приписывали Грасиану, что, впрочем, не без заднего умысла намекает на ее языковую природу и уровень достигнутого. Строки «Анонима» — словно разыгранные иллюстрации к «Остроумию, или Искусству изощренного ума»{148}, а маскарад метафор будто упрощает задачу глашатая, который объявляет о происхождении и судьбе поэмы. Не об этой ли судьбе кичащегося своей родовитостью цветка гвоздики?

Слуга и обожатель пышной розы,
тугой бутон гвоздики
вдыхает амбру и, тоня в бальзаме,
своим нарядом алым
уподобляется прекрасной даме;
лишь на висках, разыгрывая прятки,
видны из-под пунцовой шевелюры
две иссера-серебряные прядки.

Поэт буквально в плену у гвоздики, ее цвета и пыла, «алого наряда», «пунцовой шевелюры». Он бы хотел лишь подобающим образом — с помощью нарядов — раскрыть пышность цветка. Здесь нет addenda[26], проникновения вглубь, чтобы интуитивно схватить ускользающий бутон в его собственной реальности. Как непохоже это на Гонгору, который, намекая на клейкого и гладкого морского угря, прикасается его клейкой гладкостью к самому истоку своего победного и невиданного нырка в садок поэзии!

В целом поэтическая музыка и высота «Арагонского анонима» — камертон гонгоризма Латинской Америки. Однако, опираясь на словесные сокровища дона Луиса, гонгорианское направление у нас стремится воплотить повседневную жизнь того сеньора эпохи барокко, о котором шла речь выше. Племянник Гонгоры среди здешних просторов не просто перенимает его манеру, латинские формулы и склад речи, его мифологический туман, но — в творчестве Карлоса Сигуэнсы-и-Гонгоры — доводит до чеканной завершенности благородство, сластолюбие, интеллектуальное чревоугодие сеньора эпохи барокко, вросшего в теперь уже принадлежащий ему пейзаж, — исполнителя долгожданных замыслов, срывающего цветы аристократического существования.

В сравнении с бесприютным доном Луисом, не имеющим где приклонить главу, священником поневоле, который кланяется грандам, исходя чернильными слезами просьб и унижений, его племянник на земле Латинской Америки, дон Карлос де Сигуэнса-и-Гонгора, находит воплощение своему блистательному жизненному идеалу. Выученик иезуитов, он в семнадцать лет кропает на досуге первые стихи и покидает орден ради занятий в университете. Позже получает кафедру астрологии и математики. Публикует книгу за книгой, и названия одной из них — «Беллерофонт{149} математики против Химеры астрологии» — уже достаточно для поэмы и заранее обеспеченной симпатии. Его биография изобилует аппетитнейшими малоизвестными деталями вроде того, что Людовик XIV устроил в Париже званый вечер, дабы иметь возможность видеть дона Карлоса в числе приглашенных. Он исследует древнее население Мексики и затевает картографическую экспедицию к берегам Флориды. Счастлив дружбой с сестрой Хуаной де ла Крус и оплакивает ее кончину. Он воспел непорочное зачатие Девы Марии в «Триумфе девственности» и служил придворным картографом испанского короля. Внешностью и приключениями, познаниями и утехами он — истинный сеньор эпохи барокко. В тогдашней Испании вряд ли хоть кто-то превзошел бы нашего героя в искусстве упиваться пейзажем, преисполняя его стройными и сладостными творениями людских рук.

Если для автора популярного тезиса барокко — это искусство контрреформации, то как не видеть, что в самой гуще баталий в защиту Рима стоят «Упражнения»{150} с их верой в силу воли, способную сохранить напряженность performance[27], двигаясь к цели путями очищения? «Акт понимания служит мышлению, — читаем в „Упражнениях“, — как акт волеизъявления — действию»{151}. Здесь чувствуется доверие к форме, которой предназначено вместить сущность, изначальное обожествление этой формы, любви к видимому, но разве воля может воздействовать иначе, нежели посредством видимого? То же — в понятии adiciones[28]{152}, где недели, кажется, следуют друг за другом, поглядывая назад с бдительностью хищника. Да и в самом начале, в основании «Упражнений», — в двойной зависимости, двух концентрических соподчиненных кругах. Человек создан для Бога, как «все другие твари на лице земли созданы для человека». Человек — для Бога, если наслаждается всем сотворенным на том пиру, венец которого — Бог. Жанр литературного пира, неистощимого перечисления плодов земли и даров моря уходит своими праздничными корнями в эпоху барокко. Попробуем же с помощью платереско{153} двух континентов воссоздать одно из таких празднеств, которыми правит столь же дионисийский, сколь и диалектический порыв поглотить сущее, усвоить, сделать своим внешний мир, прошедший через преображающее горнило уподоблений.

Первый в этом ряду тянущих тончайшую нить традиции — каноник из Боготы Домингес Камарго, который готов язык проглотить и взмахивает салфеткой, снимая капельку лакомой слюны:

…кондитер столь умело
изобразил пернатых, что по зале
при виде их салфетки запорхали.

Чтобы в гроты искусства склонились ветви природы, веселым приветом от Лопе де Веги вплывают капуста и баклажан. Немного радующей глаз зелени среди мясных блюд, которые золотит и преображает пламя:

Краски сада оттеня,
баклажан синеет грузный,
и сияет лист капустный,
как пергамен, друг огня.
23
{"b":"225118","o":1}