Равным образом и Синодик Недели Православия, ежегодно читаемый в первое воскресенье Великого поста, анафематствовал тех, кто последует «эллинским учениям», их «суетным мнениям» и приемлет «Платоновы идеи как истинные»[590].
На такой однозначно оборонительной позиции Церкви в отношении греческой философии настаивало широкое большинство византийских монахов. Эта негативная установка монашества приводила в негодование ученую элиту — интеллектуалов-гуманистов, которые оказали неоценимую услугу нашей современной цивилизации как хранители и переписчики произведений античных авторов–язычников. Но в каждом столкновении монахов и гуманистов — в частности, в XI и XIV вв. — победа оставалась за монашеской партией. Это не было, как нередко думают, победой обскурантизма. Интерес к греческой мысли насильственно не подавлялся, но использовать ее для выработки богословских формулировок и в контексте богословской проблематики уже не считалось необходимым.
В этом смысле контраст между византийским Востоком и средневековым латинским Западом поистине разителен. Запад, после того как он столетиями воспитывался на сочинениях блж. Августина, чья зависимость от платонизма никогда не была ни оспорена, ни искуплена, в XII в. «открыл» и признал своим «учителем» (didascalus) Аристотеля. Результатом нового синтеза греческой философии и христианской веры стал томизм и средневековая схоластика в целом. Этот синтез — в отличие от синтеза греческих отцов IV в. — не был вызван к жизни апологетическими и миссионерскими задачами, но представлял собой творческий и спекулятивный процесс (fides quaerens intellectum[591]), попытку интегрировать христианство в рационалистическую систему. Поскольку методология этого творческого синтеза была заимствована из греческой философии, вполне закономерно, что накануне падения Византии некоторые византийские гуманисты увидели в нем итог эллинского умозрения, для которого не оставалось, с их точки зрения, никакого будущего на «монашеском» Востоке, но еще сохранялся шанс на латинском Западе. Поэтому Димитрий Кидонис мог около 1347 г. посетовать:
<...> поскольку мы [византийцы] не радеем о собственной нашей [греческой] мудрости, то доводы латинян и принимаются нами за латинское измышление <...> [ибо латиняне] выказывают пламенное желание блуждать по тем самым лабиринтам Аристотеля и Платона, к которым никогда не проявлял интереса наш народ[592].
И даже такой философски ориентированный защитник православия, как свт. Геннадий Схоларий, давая волю своему эмоциональному убеждению в том, что Фома Аквинский — фактически «грек» по духу, восклицает:
О многочтимый Фома! Отчего небо даровало тебе рождение на Западе? [Родившись на Востоке] ты не стал бы защищать заблуждения Западной Церкви об исхождении Святого Духа и о различии между сущностью Бога и Его энергией, но был бы для нас неложным наставником веры[593].
То, что грекоязычная и грекомыслящая православная Византия куда полнее, чем латинский Запад, сознавала несовместимость древнегреческой философии и христианского благовестил — важнейшее открытие в сравнительном изучении Востока и Запада. Действительно, Димитрий Кидонис и Геннадий Схоларий были, в сущности, ностальгирующими интеллектуалами–одиночками. Православие осознавало само себя отнюдь не в них, а в великих монашествующих богословах, чье свидетельство и упорное отстаивание «единого на потребу» сберегали традицию даже в тяжкие времена бедствий и культурного упадка.
Заключение. Кафоличность и Предание
«Церковь — действительно апостольская, но Церковь также и отеческая», — писал о. Георгий Флоровский[594], желая показать, что невозможно остаться верным первоначальному благовестию, не зная, как защищали его отцы, и не разделяя их стремления выразить его на языке, доступном современникам. В самом деле, Церковь на своих Вселенских соборах утвердила победу отцов над ересями. «Отцы» потому и отцы, что Церковь признала их — а не их противников — занимающими правую позицию в вопросах вероучения. Эти вопросы, как я уже говорил, возникали в болезненном процессе обращения эллинского мира ко Христу; между тем отцы, сами будучи в культурном отношении частью этого мира, пытались облегчить его обращение и потому принимали, насколько возможно, термины, понятия и истинные прозрения греческой философии. Фактически в этом процессе они свидетельствовали о подлинной кафоличности Церкви, ее миссии, обращенной ко всем, ее ответственности за спасение мира и ее способности принять и благословить все, что достойно сохранения, особенно когда такое приятие ведет к спасению многих.
Итак, в каком смысле Церковь — «отеческая»?
С одной стороны, она предана истине, которую отстаивали в своей борьбе отцы, и потому истину эту невозможно узнать и постичь, не войдя в «разум» отцов, не сделавшись их современниками в духе, а значит — не позволив себе стать, как и они, греками. Богословие сегодня должно сохранять внутреннюю солидарность с их позициями; вот почему все православные богословы в этом смысле обязаны стать «греками».
С другой стороны, кафолическая Церковь сегодня призвана спасать не греков минувших времен, а людей XX столетия. Поэтому быть «отеческой» не означает просто повторять их формулировки и мысли, ибо солидарность — т. е. истинное содержание Священного Предания — не тождественна повторению. Верность отцам — которые говорили по–гречески и обращали греков в великие истины благовестил, — требует, чтобы мы обращались к нашим современниками и обращали их.
Но эта миссионерская ответственность кафолической Церкви лишена смысла, если не различать в ее истории от апостольских времен до великой встречи с мыслью античной Греции все ту же живую Истину, Истину, которая спасает все культуры и все цивилизации, способные — как эллинская мудрость в лице отцов — к преображению в крещальной купели.
Greek philosophy and Christian theology in the Early Church
Лекция, прочитанная 1 июня 1983 г. в Православном центре Вселенского патриархата (Шамбези, Швейцария).
Опубл. в: Meyendorff J. Catholicity and the Church. P. 31–47.
На рус. яз. публикуется впервые.
© Пер. с англ. Ю. С. Терентьева.
СВЯТИТЕЛЬ ВАСИЛИЙ, МЕССАЛИАНСТВО И ВИЗАНТИЙСКОЕ ХРИСТИАНСТВО
Раннехристианское монашество было спонтанным и народным движением. Множество христиан обоего пола, следуя примеру нескольких первопроходцев, осваивало различные формы монашеской жизни без предварительной подготовки и специального обучения. Время становления монашества в Египте, Палестине, Сирии и Малой Азии — IV в., но уже вскоре его постоянно возрастающее влияние на жизнь всей христианской Церкви превратилось в реальный вызов — духовный, экклезиологический и богословский.
С исторической точки зрения прототипы христианского монашества могут быть легко обнаружены в дохристианском иудаизме или некоторых течениях стоицизма и неоплатонизма. Но именно в христианстве, особенно восточном, монахи заняли поистине ведущее положение как духовные его столпы. Отсюда неминуемо возникали проблемы институциональной структуры христианства, христианской духовности и христианского богословия. Отсутствие каких–либо принципиальных возражений против монашества со стороны церковного руководства показывает, что монашество получило единодушное признание как отражающее некоторые основные положения христианской веры. Вместе с тем вскоре обозначились и стали предметом пререкания случаи уклонения от монашеского идеала или чрезмерной его радикализации в некоторых группах. Неизбежно вставал вопрос о нормах и дисциплине. К тому же само явное существование категории христиан, практиковавших особый род жизни и учреждавших свои организационные структуры, параллельные имеющейся церковной общине, затрагивало и само церковное единство.