Сначала я не поняла, о чем говорит Анджу, но потом вспомнила. В доме наверху был мальчик, немного старше нас, подававший знаки из-за зарешеченного окна, подзывая нас к себе. У него были странные косые глаза и толстые и бледные пальцы, напоминавшие червей. А когда он стал издавать какие-то непонятные мычащие звуки, и мы, испугавшись, убежали, он стал биться об решетку и громко заплакал.
— Помнишь, как нас стали ругать, когда мы, спустившись вниз к гостям, рассказали про этого мальчика? А потом Пиши рассказала нам, что этот несчастный ребенок родился с умственными отклонениями.
Я кивнула, содрогнувшись от этого воспоминания. Что бы сказал свекор Анджу, если бы узнал про мальчика, которого держали взаперти? Для него это тоже была бы скандальная деталь в биографии семьи?
— Знаешь, Судха, — сказала Анджу, играя стеклянными свадебными браслетами на моей руке. — У меня больше не будет никого, с кем бы я могла говорить так, как с тобой, кто поймет меня без всяких объяснений.
В глазах Анджу стояли слезы. И словно удар хлыстом меня обожгла мысль о том, что мы с ней расстаемся. Так всегда бывает, рано или поздно, когда долго стараешься не замечать правды, не думать о ней. Но я не должна была плакать. Ведь, начав, не смогла бы остановиться — слишком много у меня было причин для слез. И я с притворной веселостью в голосе сказала:
— Но у тебя же будет Сунил! Скоро он будет значить для тебя гораздо больше любой кузины.
— Не надо так шутить, — холодно ответила Анджу, глубоко обиженная моей фразой. — Я люблю тебя иначе.
Она отбросила мою руку и сказала:
— Пойду посмотрю, не вернулась ли мама. Хочу убедиться, что она не надорвалась вконец.
Мне бы надо было пойти за Анджу и успокоить ее, сказать, что я не хотела ее обидеть, но меня словно придавило тяжелым камнем, и я не могла сдвинуться с места. Правда ли, что ничто не может заменить настоящую любовь, даже другая любовь? С одной стороны, мне хотелось в это верить. А с другой — как я тогда прожила бы всю оставшуюся жизнь с рваной раной на месте вырванного куска души? И тем не менее я не собиралась изменять своему выбору. Как же я хотела, чтобы мы поскорее вышли замуж, и любые выборы остались навсегда позади.
Вдруг в дверь постучали. Открыв ее, я увидела Сингх-джи с пачкой писем и пакетов в руке. Я была слегка озадачена. Не считая той ночи, когда у Гури-ма случился сердечный приступ, Сингх-джи никогда не входил в дом. Обычно почту забирала и разносила Рамур-ма. Но, наверное, в такой безумный день ее просто не нашли. Я пригласила Сингх-джи войти, он отказался, но с робким любопытством оглядел комнату. Интересно, понравились ли ему тяжелая мебель и темные картины, рисованные маслом, которые появились здесь еще до моего рождения? Как же я ненавидела их, когда была маленькой. Но мама сказала мне, что менять обстановку в доме было бы очень неуважительно по отношению к духам предков семьи Чаттерджи. А может быть, ей просто было стыдно признаться, что у нас не было денег на новую мебель. Я тогда успокаивала себя мыслью, что когда я выйду замуж, у меня будет такая комната, какую я захочу, — светлая и просторная, с покрывалом на кровати, розовым, как цветы олеандра, и свежим букетом в изящной серебряной вазе. Но теперь, когда я, наконец, выходила замуж, эти мысли больше не радовали меня.
Я равнодушно просмотрела пачку писем, по большей части — поздравлений от тех, кто не смог приехать на свадьбу. И, уже собравшись отдать конверты Сингх-джи, чтобы он отнес их Гури-ма, вдруг заметила небольшой толстый пакет без имени отправителя.
Позже мы изучим этот конверт со всех сторон: совершенно обычный, из коричневой бумаги, с одной почтовой маркой Калькутты и моим именем, напечатанным большими буквами. Но открывая его, я ничего этого не замечала. Вдруг на мои колени стали падать деньги — сотенные купюры рупий, которые, казалось, высыпались и высыпались десятками из конверта. От изумления у меня перехватило дыхание. Даже Сингх-джи, всегда спокойный, прижал ладонь к губам от удивления. Кто? Я пыталась нащупать в конверте письмо, но там ничего не было. И только перебрав купюры, я заметила среди них крошечный клочок бумаги, на котором было написано плавными бенгальскими буквами: «Судхе. Пусть твоя жизнь будет наполнена счастьем, как моя — горем. Твой отец».
Мне не хватало воздуха, сердце замерло, словно в жилах не осталось ни капли крови. Если бы не деньги, я бы подумала, что это чья-то жестокая шутка. Но они были здесь — целая гора бумажек лежала у меня на коленях, их было больше, чем я могла вообразить.
Мой отец жив?
— А что, бети, — прошептал Сингх-джи с благоговейным трепетом, — вам с Ашоком-бабу хватило бы этих денег на годы.
Искушение, словно электрический разряд, пронзило меня. Но я покачала головой. Никакие деньги не спасут меня, если свадьба Анджу будет расстроена.
Я отдала Сингх-джи остальные конверты и жестами велела уйти. Я знала, что он заметил, как дрожат мои пальцы, но была уверена, — он никогда никому не скажет о том, что видел здесь. Я испытывала к нему глубокое чувство благодарности, но в ту же минуту меня пронзила такая боль, словно мою душу раздирали острыми камнями. Живой, всё это время, и ни разу не пришел к нам. Ни разу не пришел помочь нам, когда мы так в нем нуждались. Ни разу не пришел, чтобы увидеть и обнять меня, свою дочь…
Глаза Сингх-джи были полны недоумения и печали, когда он взял конверты. Даже после того, как за ним закрылась дверь, я ощущала волну сочувствия, которая обдувала меня, как ветер, приносящий дождь. Сингх-джи так хотел бы сделать что-то для меня, помочь. Но он не мог. Как и мой отец, который так опоздал. Опоздал на восемнадцать лет.
* * *
Зайдя в комнату Пиши и, закрыв за собой дверь, я прислонилась к косяку. Меня окутал запах цветов — густой, прохладный, похожий на запах благовоний в храме. Туберозы, бэла, жасмина. Белых, как звериный оскал, как молния в ночном небе, как траурная одежда, которую моя мать носила столько никчемных, полных горечи, лет. Дверь казалась такой холодной, что меня пробрала дрожь. Я, закрыв глаза, загадала желание, как всегда делала в детстве, чтобы время повернулось вспять на полчаса назад, чтобы я вернулась в безмятежность неведения и наивности. Но тяжесть в подоле моего сари, не дала мне раствориться в воздухе.
— Что случилось? — беспокойно вскочила Пиши, держа в руках роскошный венок из цветов жасмина и роз, с вплетенной в них серебряной нитью — мою свадебную гирлянду из цветов, которую придумала еще несколько недель назад.
— Тебе нехорошо?
Я представила, как, должно быть, выгляжу — с мертвенно-бледным лицом на фоне темного дерева двери и тяжело вздымающейся грудью.
— Может, вызвать доктора? — спросила Пиши, протягивая ко мне руку, чтобы пощупать мой лоб. Мне хотелось броситься ей на шею, как в детстве, чтобы она отвела меня в кровать, хотелось заснуть и забыть обо всём, как о горячечном бреде. Но я уже стала женщиной. Поэтому я молча протянула ей письмо.
Когда Пиши, прочитав записку, подняла голову, ее лицо стало таким же белым, как мое. Она не сказала того, что я отчаянно хотела услышать: что письмо прислал какой-то жестокий шутник. А когда я отпустила край сари и на пол упали деньги, Пиши замерла, но не от удивления, а от ужаса. Мы смотрели на горку денег, таких ярких в луче света, пробившемся сквозь шторы, которые Пиши задернула, чтобы цветы не завяли. Меня вдруг осенило, что мой отец, мой мертвый отец, должно быть, богат. И меня охватила ярость от этой мысли. Я думала о годах, в течение которых мы едва сводили концы с концами, мать бесконечно жаловалась на жизнь, а Гури-ма в каждодневных заботах и тревогах приближала свою болезнь.
Забыв о гирлянде, Пиши сжала ее в руке и наклонилась, чтобы прикоснуться к деньгам, лежащим на полу. Они сухо шуршали, как опавшие листья под ногами. Она очень медленно выпрямилась, превозмогая боль, словно постарела за несколько секунд.
В ее кулаке гирлянда превратилась в веревку с помятыми цветами, белыми и красными.