Утром я сидел на ящике у входа в ротную палатку и курил. День выдался ясный и холодный, с ветром. На склонах голых сопок вокруг виднелись пятна снега. По бурой земле ползли в сторону Монголии тени облаков с Байкала. Они, эти тени, как бээрдээмки переползали через сопки, на тормозах съезжали в долины и медленно карабкались вверх по склонам. Их экипажи знали свое дело: ни у одной тени не заглох мотор, ни одна не сбавила скорости, не потеряла своего места в строю. Я залюбовался ими: ну и движки на них стоят — прутся по такой крутизне на пониженной передаче, а рева не слышно. Чудеса да и только! И вот они проедут сквозь наше расположение, как проехали они сквозь лагерь улан-удинцев, и поплывут дальше, в Гоби, и все наши игры-войнушки им до фени. У них свои маневры. Отстрелялись, отбомбились дождем они намного раньше, где-то над Читой, над Улан-Удэ, а теперь у них просто марш… Хорошо они там, у себя, живут. Наверняка, нет у них ни чмырей, ни лосей, ни командиров-козлов, ни стукачей-политработников. И мясом гнилым их наверняка не кормят… Э, постой-ка, дождем бомбят ведь не они, не тени! Это облака бомбят дождем. А тени, тени просто ползут. Как пехота. Блин, это ж как запариться можно — ползком от Байкала до Гоби! Наверное, поговорка «Далеко, как до Китая по-пластунски» в теневой, пехоте появилась. Не иначе.
Мало в армии есть вещей более клевых, чем эти спокойные, зависные полчаса после завтрака. Когда момон твой, приятно набитый жрачкой (главное — не думать, какое эта жрачка дерьмо), удобно развалился внутри, облокотившись мягкой, жирной спиной о ребра. Когда сигарета в руке мертво истекает дымом. Когда кто-то уронил на веки по кирпичу и не дал спичек, чтобы эти веки подпереть. Когда задница образует с ящиком одно целое, гораздо более неразрывное, чем со спиной. Когда…
Вокруг ползают в состоянии послезавтракового обалдения всяческие вояки в бледно-зеленых бушлатах. Они ничего не хотят, никуда не торопятся, им вообще ничего не нужно на этом свете. И если они и шевелят кое-как своими резиновыми поршнями, то даже не потому, что на их ушах плотными гроздьями виснет густой, липкий офицерский мат, а просто потому, что холодно сегодня, очень холодно. А было бы лето, так, кажется, попадали бы все мордами в песок и даже от пулеметных очередей не расползались бы по укрытиям. Да и пули по летнему делу не стали бы очертя башку вылетать из стволов после пинков грубиянов-капсюлей и нестись хер его знает куда до полного расплющивания о какую-нибудь чугунную духанскую задницу. Нет, они просто выпадали бы на землю и валялись бы до самого вечера, приобретая отличный окопный загар. А вечером они бы собирались вместе, пили бы холодное пиво и приставали к телкам…
Кстати, о загаре. Нигде, ни на каком сраном курорте невозможно так быстро заиметь такой качественный загар, как в армии на полигоне. По одной простой причине… Нет, по двум. Во-первых, потому что загар на полигоне летом такой же зависной, как и любой солдат, поэтому только и норовит подкосить ходилки и упасть-прилипнуть на кожу ближайшего вояки. А во-вторых, вместе с загаром на кожу падает как подкошенная и вся полигонная грязь. Поэтому через неделю любой негр по сравнению с нами кажется альбиносом. И когда впервые за неделю снимаешь сапоги и сверяешь ноги с руками, то понимаешь, что такие чистые ноги не то что на подушку класть — с них есть можно. И даже нужно, если вспомнить, насколько руки грязнее.
Так вот, сижу я на ящике перед палаткой и зависаю. Но, конечно, не один. Был бы я один, стал бы я так безбожно гнать? А ведь гоню. По-хозяйски, Потому что рядом со мной, с веками, стекшими под собственной тяжестью по щекам, сидит точно на таком же ящике бухен-вальдский крепыш Обдолбыш. Сидит и рассуждает о сексе. Мол, как слоны трахаются, бегемоты всякие — ему понятно, как крокодилы со змеями — он тоже, с грехом пополам, представить может. А вот как черепахи в панцирях своих…
Я его не слушаю. У меня и своих проблем хватает. И чего о черепахах беспокоиться? Они же не волнуются, как это мы, люди, ухитряемся трахаться — без панциря, чешуи и хвоста, со всеми своими шмотками, комплексами неполноценности и войнами.
Мы с Обдолбышем обнаглели — труба. Сидим в центре батальона и дуем драп. Драп попался «академический» — присели на «умняк» так, что впору диссертацию строчить.
Я с трудом разлепляю губы. Мой убитый драпом внутренний голос заплетающимся языком пытается убедить меня, что активничать сейчас не следует, но мое любопытство после упорной — вповалку — борьбы все же побеждает его.
— Послушай, брат, а куда ты шапку свою задевал? — спрашиваю я, глядя куда-то на сопки. (Если языком своим я еще владею, то глазами — уже нет.)
— Чего?! — с таким изумлением произносит Обдолбыш, как будто я спросил, давно ли у него была менструация.
— Ну шапку… шапку свою… — теряю я нить.
— А-а, шапку, — радуется чему-то Обдолбыш. — Я ж тебе объясняю, что это очень странно. У них же ведь дырок снизу в панцире нету, я специально в террариуме смотрел. Или, может, они их открывают, когда надо…
— Как люк в бээрдээмке…
— Да. Знаешь, открыл люк, а там, как в семьдесят двойке, пулемет противовертолетный…
— Что, у них скорострельно, да? Как у кроликов?.. Он некоторое время тупо смотрит на меня, потом истово кивает.
— Я ее сменял.
— Кого?
— Шапку.
— Какую шапку? — я хихикаю. — Ты че гонишь, военный?
— На драп сменял. А, кстати, классная была шапочка. Я ее специально на складе выбирал. Тянул на бачке, чтоб форма была…
Видя полное непонимание на моем лице, он широко улыбается и похлопывает себя рукой по стриженной макушке. До меня доходит.
— Шапку сменял?!
— Да. Махнул не глядя, как говорится.
— Ну ты придурок, в натуре! Тебе ж теперь ротный житья ва-аще не даст, сам что ли не знаешь?
Он отмахивается.
— А, да пошел он к… Достал совсем. Это ж вы, герои лосиные, на операции ездите. А у меня с ним тут цирк, уголок дедушки Дурова каждый день… Я вот что думаю. Таких, как он, которые на войне так прикололись, нашли себя, с войны назад возвращать нельзя. Они там и должны жить-поживать… э-э… плодиться и размножаться… Ну, ты сам посуди, если им там в кайф? Чего ж этот кайф им ломать, верно? Там они, может, впервые в жизни себя людьми почувствовали, понимаешь? Героями. Значительными. Лучшими. Здесь у них ностальгия…
— Чего?
— Здесь они тоже пытаются сделать так, чтоб было как там, понимаешь? Чтоб внутренний комфорт… Я не удивлюсь, если Мерин наш дома окопы в линолеуме вырыл и семью дважды в день по огневой подготовке дрочит…
— Че ты гонишь?..
— А че?.. Передвигается по квартире перебежками, почтальонов и слесарей из роты КЭЧ стреляет, как лазутчиков душманских, а тещу… ха-ха, тещу завалил за то, что свет в комнате зажгла…
— Свет в комнате? — пытаюсь я угнаться за галопом его гонива.
— Ну да… для него ж люстра — это осветительная ракета. Ее зажигать нельзя, это демаскирует подразделение в боевых условиях… Их, брат, вояк таких, навсегда на войну надо. Где-нибудь организовать им войну, друг с другом, вечную такую, медали давать, благодарность перед строем объявлять… А че, пусть кайфуют мужики…
— Ну, брат, для тебя «афганец» значит «придурок», да? — качаю головой я. — А пошел бы сам повоевал.
— Дурак ты, дядя, вот что я тебе скажу, — очень серьезно отвечает Обдолбыш. — Дело ж не в том, что он воевал, понимаешь?
— А в чем?
— А в том, что когда в душманов стрелял, заодно и человека в себе завалил… А что до Афгана… Я, между прочим, штук пять рапортов написал, чтоб в Афган…
Я удивленно гляжу на него.
— Ну ты даешь, брат! А что, здесь тебе стрельбы мало?
— Мало. А человечьего еще меньше, понял? Я несколько секунд думаю.
— Ну добро, тогда чего ж ты не в Афгане?
— А ты у командиров с начальниками спроси. Им виднее. Только за каждый рапорт я по пять суток на губе военные песни пел… А ротный наш — козел, понял? И не потому, что афганец, а потому, что козел. Легче всего плыть по течению — все в свинарник, и ты в свинарник. Вот ты мне скажи, кто на войне много убил, тот герой?