Потом разбились по палаткам. Я заглянул в свою. Обычная картина. На полатях — битком, под полатями, на голой земле — еще больше: Прямо каша дробь-16, а не рота. «Печник» — какой-то чмошник в обгоревшей шапке — сломался перед буржуйкой. Храп. Кашель. Вонь. Не хватает только одной мелочи. Но ее мы обеспечим — для этого-то мы и здесь. Кидаю под буржуйку шашку «черемухи», жутко мечтая о том, чтобы это была «лимонка». Но, к сожалению, это только «черемуха».
Первым поднимает голову кто-то на полатях, вопросительно матерится хриплым со сна голосом, пихает «печника» сапогом. Потом подрывается второй, третий. «Черемушный» дым затягивает палатку. И тут начинается дурдом. Вся толпа вскакивает и, совершенно не соображая, что случилось, рвет к выходу. Под полатями мечутся чмыри. Все чего-то орут, хрипят, надрывно кашляют, пытаясь прочистить полные отравы легкие. Полати проваливаются, придурки на них падают на чмырей внизу, кто-то вопит уже от боли, толпа сшибает буржуйку, и огонь выпрыгивает на брезент. Они топчут друг друга, гарцуют по головам, по телам, спотыкаются, падают, а по ним гарцуют следующие. Кто-то первый, запнувшись, падает со своим дурацким автоматом на выходе, прямо у меня перед носом, и тут же исчезает под кучей обезумевших уродов, споткнувшихся об него. Они уже воют по-звериному, лупят один другого прикладами, режут штык-ножами, дубасят поленьями, пытаясь прорваться к выходу. Я отхожу на шаг, чтобы самому не надышаться «черемухой», и только пинаю и отшвыриваю назад, обратно, тех, кто уже вроде бы начинает выбираться наружу. Поваритесь-ка там еще, ребятки. Вам это на пользу.
Потом они срывают палатку с кольев и пытаются пронырнуть между деревянным коробом и брезентом. Но ребята моего отделения во главе с Оскалом ловят их на приклады и возвращают обратно.
Я мельком озираюсь. У других палаток творится то же самое. Если мы не выпустим людей из палаток хотя бы еще полминуты, мы просто уничтожим целый пехотный батальон.
Но пора уходить. Из темноты слышится шум множества бегущих людей, кто-то орет команды, звякает оружие. Оскал свистит в два пальца, и мы ломимся через лес в сторону Чикоя.
Страшное место этот лес. Как будто миллион огромных тараканов, отравленных дустом, лежит здесь на спинах, задрав вверх кривые лапки. Эти деревья — все мертвые, сухие. Мы бывали здесь летом, на учениях и даже летом на этих ветках не видели ни одного зеленого листика. Дальше, где палатки мехполка, и на другом берегу Чикоя тоже, — нормальные живые сосны. А здесь — сбившаяся в кучу толпа трупов. Даже ветер здесь никогда не дует. Влетит нагло на это кладбище, споткнется о первый же труп, дернется пару раз в агонии и подохнет. Жуткое место.
Выскакиваем на берег. Вся толпа без запинки вылетает на лед и шпарит на тот берег, где за сосновым бором стоят два наших шестьдесят шестых.
Я — в замыкании. Позади меня — только Мамонт. Убей, не пойму, за каким хером Мерин отправил его на дело. Наверное, напоследок, перед дембелем, понюхать пороху. Не иначе. Сопит, хрипит, тяжело дышит, быдло гунявое, и нарезает следом за мной. Формы у него нет никакой, вот и отстал от всех с непривычки.
Сказать по правде, во всем виноваты улан-удинские пехотинцы. Не пробей они прорубь во льду, чтоб воду брать, может, ничего бы и не было. Может, и мысль-то эта мне бы голову не пришла. Перебежали бы мы с Мамонтом через Чикой, залезли бы в «газон» и вернулись в часть. А потом, наверное, ротный его бы на дело уже не послал. И дембельнулся бы Мамонт, и вернулся бы домой, и жил бы себе спокойненько до самой старости. Завел бы себе жену, детишек-уродов настрогал бы, зарплату бы домой носил, ныкая от жены трешку в трусы, — в общем, жил бы, как любой другой такой же чмошник. И все было бы нормально.
Но пехотинцы пробили прорубь. Я как ее заметил — сразу понял, что все, труба Мамонту. И, главное, смыкаюсь туда, сюда, а ноги дальше не несут. И ничего поделать с собой не могу. Так вдруг возненавидел козла этого, что просто смерть! За все. За то, что он такой чмырной. За Кота. За Хохла и Фому. За Тренчика с Алтаем. За Леху Стрельцова, свинаря нашего. За Силю. Даже за Наташку. И главное — за себя. Ах ты ж, думаю, сука, они все угробились или сели, хотя были в тыщу раз лучше тебя, а тебе что же, ублюдку, умотать на дембель и жить себе сладко, да? А за какие такие красивые глазки? Тебе, значит, жить, цвести и пахнуть, а мне еще год от косы уворачиваться? Ты ж, гад, хитрый. Себе на уме. Думаешь, прочмырился два года и все? Съехал с темы? Отмазался? ОТМАЗАЛСЯ?! Чем? Мытьем туалетов? От смерти — мытьем туалетов? От крови, от пули в лоб, от монтировки промеж глаз — мытьем туалетов? От лосевства? От того, чтобы не замарать, не уронить, чтобы вынести, выдержать, доказать? Целых два года вешал лапшу на уши, да? Всем, всей роте вешал? Всех обманул, наколол, да? Всех убедил, что не лось, не мужик, что чмо, что лосиные мерки не для тебя, что для тебя только кучи говна вокруг очков? И — домой? К мамке с папкой? А вот хер тебе по всей морде! Я тебя раскусил, парень! Я! И вот сейчас тебе придется отвечать мне по высшему счету, по лосевскому, одним махом за все два года! И никуда тебе уже сейчас от меня не деться, военный, не раствориться, не исчезнуть. Сейчас ты мой. Не сцы, урод, все будет чики-пики. Да и чего тебе стрематься, вы ж, чмыри, в любом дерьме выживаете. Верно? Ну я, в общем-то, и не против. Выживай. Если сможешь… Э, да ты че завис, придурок? Иди, иди сюда, щас мы с тобой поговорим. По душам…
Я даже не стал его бить. Времени не было. Просто схватил и толкнул в полынью. Течение у Никоя сильное
— Мамонта сразу же, вмиг, засосало под лед. Он и пикнуть не успел. Да и чего тут было пикать?..
Блин, до чего ж быстро такие дела делаются, труба! До сих пор к этому привыкнуть не могу. Вроде вот еще секунду назад кипишился, бурлил рядом со мной этот чужой космос, чего-то в нем щелкало, мигало, жило, а приложилась к нему сила махонькая, меньше той, что на очке при запоре прикладываешь, и все, исчез, испарился. Даже пузырей на воде не осталось. Так только, предсмертная борозда на снегу от его сапог прочертилась, и все. И огромный космос уместился в этой полосочке грязной на снегу, которой и с трех шагов не разглядеть. Но, знаете, оглянулся я по сторонам, и вроде ничего особенного. Пустота Лес. Берега. Снег. Но пустота эта такая… Наполненная какая-то. Кажется, протяни руку, и ощутишь под пальцами живое, бьющееся в венах, и кровь потечет горячим по коже… А присмотришься — попустит. Мамонт! МА-МО-ОНТ!!! Да вот хренушки, нету уже Мамонта, весь вышел…
И вот пока он где-то подо льдом плыл в сторону Байкала, я перебежал реку, пронесся сквозь сосновый бор и выскочил к нашим шестьдесят шестым, которые уже урчали движками на холостом ходу.
— Андрюха, Мамонта не видел? — спросил меня Оскал, помогая забраться в кузов.
— Не-а, — протянул я, усаживаясь на лавку и отворачиваясь. — А че, нету?
— Да хер его знает, козла, — в сердцах хлопнул по колену Оскал. — Завис где-то, придурок…
— Нет, брат, не видел.
— Вот и бери после этого на дело уродов, — проворчал Оскал, выглядывая из кузова и всматриваясь в темноту.
— Себе же дороже. Неровен час, в плен попал…
— Или, может, в бега подался?.. — предположил я.
— Может, и в бега… Блин, и ведь ждать-то его мы не можем — не дай бог, засранцы с той стороны нагрянут…
— Ну что, все на месте? — заглянул в кузов старший операции лейтенант Семирядченко.
— Да куда, на хер, — мотнул головой Оскал и витиевато матернулся. — Ублюдка Мамонта нету.
Семирадченко презрительно сплюнул
— Говорил же ротному, что нехер урода этого на дело брать!.. — он глянул на часы. — Ладно, зависать более невозможно. Погнали. Авось, Мамонта улан-удинцы словили, завтра отдадут.
Он исчез. Хлопнула дверца кабины, и шестьдесят шестой рванул с места. Я закурил, угостил как всегда бестабачного Оскала. Дело было сделано. Поищут Мамонта еще с недельку да и спишут как пропавшего без вести, в армии это быстро делается. Скатают, как водится у лосей, его постель, вычеркнут фамилию. Хоть это будет не по-чмырному…