Он не знал, что случится раньше — окажется ли в его руках меч, или Чудовище нападет на него в последний раз. Но он был воином, потомком сотен и сотен поколений воинов, убийц Чудовищ, и он всегда был готов достойно встретить смерть. Поэтому, произнеся обычную свою молитву Господу, он ушел в самый дальний уголок своего тела и отключил связь…
Проснулся Шахов от острого запаха спящего огня. Два тела внесли этот холодный сейчас огонь в расположение, спрятав его в ведро. Приблизившись, они прошипели что-то нечленораздельное и вылили спящий огонь на тело, лежащее на соседней с Шаховым койке. Прежде чем тело включилось, чиркнула спичка, и огонь проснулся.
Раздался дикий вопль, чьи-то сапоги загрохотали в сторону выхода, а рядом, на соседней койке, вопило и металось в огне обезумевшее от страха и боли животное.
Чудовище, ворча, подняло свою исполинскую голову и тупо уставилось на огонь. Существо в огне, казалось, не имело четкой физической формы. Оно переливалось из сосуда в сосуд, и сосуды эти были с разным звуком, и одни из этих сосудов напоминали гладкие, будто отлитые из аспидно-черного металла, высокие амфоры, звук которых был высок и тонок, как свист крыльев воронов, впряженных в колесницу Смерти, а другие были грубыми и шероховатыми, как сложенные из гранитных глыб колодцы, и грохотали, как бронзовые колеса этой колесницы. А огонь танцевал свой танец жизни, и смеялся могучим смехом освобождения, и прыгал по кроватям, по деревянным стенам, и дико хохотал, и кидался на Чудовище, а Чудовище рассыпалось на отдельные тела, и воплощения его менялись одно за другим с безумной быстротой, и ни: одно из этих воплощений не могло совладать с сумасшедшим буйством огня.
И, осознав свое бессилие, Чудовище рванулось прочь из логова, и его тела, захлебываясь в пароксизме крика и бестолково тараща незрячие фасетки, ныряли в разлетающиеся вдребезги стекла окон, и ломились к выходу, и давили и топтали друг друга в узкой горловине.
И густая слизь, вытекающая из ран Твари, сделала липкими и горькими стены логова и его дно, И животное, перелившись в последний сосуд, пористый и бесформенный, как первозданный Хаос, уже не звучало, и огонь танцевал на трде и пел пронзительную и гордую песнь победы.
Шахов сидел и неподвижно смотрел на танцующий огонь, и радовался его свободе и счастью, и жгучие, как вакуум, поцелуи огня были ему приятны, а разум летел и летел куда-то, пьянея от божественно прекрасного напева. Огонь, так видел Шахов, это была та сила, которая могла победить Чудовише, честная сила, не причиняющая зла ради удовольствия, не убивающая, если не голодна.
Огонь оказался могущественнее любого воина и вершил свое дело, даже не замечая никого вокруг. И, предвкушая тот миг, когда он с головой погрузится в очищающие объятия огня и сможет наконец сбросить свои доспехи и подставить открытое тело под поток животворного эфира вселенной, Шахов запел песню воина, возвращающегося с победой, и махнул рукой привратникам, давая знак поднять решетку и опустить подъемный мост.
Но Чудовище оказалось могущественнее, чем он мог себе представить. Сперва точным движением мощной когтистой лапы оно вырвало Шахова из объятий огня. А потом, лежа у входа в логово, Шахов с тоской смотрел, как Тварь билась с огнем не на жизнь, а на смерть.
Битва была долгой, Тварь все раздувалась и наливалась силой, и с неослабевающей яростью атаковала огонь. И огонь уступил. Он сражался с нею на входе, потом попытался выйти через рухнувший потолок, потом, дико визжа, бросался в окна.
А Тварь, рыча и плюясь, наступала на него, и пожирала, и убивала, кусок за куском, и наконец огонь умер, а Чудовище заползло в логово и, довольно рыча, улеглось на его останки. Боже, каким же великим могуществом оно обладало!
И потом в мире тел настало утро, а затем пришел вечер, и Чудовище переползло в новое логово, волоча своего пленника за собой. И могущество Твари казалось Шахову безграничным, и он почти утратил надежду, и только вера в Господа поддерживала его.
— Ну что, Толя, как ты понимаешь, тебе капитана, а мне майора дадут еще очень и очень не завтра, — мрачно пробормотал капитан Марченков, сплевывая под ноги.
Они со старшим лейтенантом Седых шагали в сторону ДОСов, домой.
— Да уж, — кивнул Седых, — пожар в роте, да еще с человеческими жертвами..
— Блин, да кто ж это облил Свиридова бензином, а?
— Знаешь чего… — начал было Седых.
— Точно туркмены! А, Толя?
— Слушай, а может, это Шахов?
— Чего?! — с изумлением переспросил Марченков. Такая мысль явно не приходила ему в голову.
— А чего? Ведь это же он сидел рядом со Свиридовым и завывал на огонь, когда остальных повыносило на фиг.
— Ага, значит, ты считаешь, что он облил Свиридова, поджег и завис на месте преступления, так?
— А почему бы и нет? Он же чокнутый. Кто знает, чего ему там по мозгам шиздонет?
— Ну ладно, допустим, — кивнул Марченков. — Допустим, что его вдруг, ни с того, ни с сего, пробило кого-то завалить. Ладно. Но ты мне объясни тогда одну вещь, Толя.
— А хоть две.
— Одну. Куда он задевал ведро?
— Ведро?
— Да, из-под бензина. Ведь в чем-то этот бензин принесли?
— Ну-у, мало ли… — на лице Седых отразилась лихорадочная работа мысли. — Может, выкинул в разбитое окно во время пожара.
— Э, короче, Толя, не сношай Муму, и придурку ясно, что Шахов тут ни при чем. Это я при всей своей любви к нему вынужден признать… Да че ты, кстати, паришься, офицер? Не нашего это ума дело. Особотдел с прокуратурой раскопают Хотя ты знаешь… — ротный покачал головой, — все-таки мне активно кажется, что это туркмены…
— Эх, теперь головной боли, блин, разборок, ковров до пенсии хватит! — сокрушался Седых.
Был уже второй час ночи, офицеры торопились домой, а завтра, к шести часам утра, их опять будет ждать рота.
— Все, мать, труба, — мрачно сообщил жене, возвратившись домой, капитан Марченков. — Накрылась майорская звездочка,
— Что там еще случилось? — спросила жена, принимая от него дипломат.
— Все, мать, накрылось. Даже летний отпуск. И к теще теперь не съездим.
Он вошел на кухню, тяжело опустился на табурет и подпер руками голову.
— Да что произошло? — встревоженно повторила жена, запахивая на груди старенький халат и садясь напротив.
— Кто-то ночью облил Свиридова бензином и поджег.
— Боже мой! — всплеснула руками жена. — Да ты что?!
— Казарма сгорела дотла.
Он нервно закурил. Жена не сводила с него глаз.
— Кто-то погиб?
— Свиридов сгорел. Да еще шестеро в госпитале.
— Господи! А что комполка?
— Да труба, говорю же тебе, — раздраженно ответил Марченков. — Обложил матом с ног до головы.
— Какой кошмар! — она была не на шутку встревожена. — Да, теперь уж неприятностей не оберешься. Ты не думал, кто это мог сделать?
— Седых говорит, что, наверное, это Шахов, тем более, что он спал на соседней со Свиридовым койке, но мне кажется…
— Шахов твой — вообще придурок, он на все способен, — убежденно заявила жена и просящим тоном добавила:
— Вова, да посадил бы ты его, к чертовой матери, дебила этого, а? Все ж было нормально пока его не было, правда? А сейчас что ни день, то неприятности. Чего ты его жалеешь, мерзавца?
— Да я не жалею, Люся, — отмахнулся Марченков. — Но мне кажется, он здесь ни при чем. А раз так, за что ж его сажать?
— Брось, Вова, — презрительно усмехнулась жена, — было бы желание, а посадить кого хошь можно. Лучше меня знаешь. А этот Шахов… Мало ли говна на нем висит?
— О-о, больше чем достаточно, — кивнул Марченков и монотонно начал перечислять: — Подлог, уклонения от службы, членовредительство, дезертирство…
— Ну, лет на десять уже есть, — уверенно сказала жена. — Так и сажай его к чертям собачьим.
— Люся, да ведь дело не в нем, не в Шахове, — устало покачал головой Марченков. — Это же не он казарму поджег…
— Ты всегда такой, — повысила голос жена. — Безалаберный, бесхребетный! Тебе на голову насрут, а ты даже не утрешься! — чем больше до нее доходили все последствия ЧП, тем в большую ярость она впадала. — В твоей роте есть подонок, который отравляет твою жизнь, губит твою карьеру, а ты с ним панькаешься! Да за что нам такое наказание Вова? Тут и так в этой глуши живешь, в магазинах шаром покати, жрать нечего, опять батарею прорвало, это значит снова на кухне перед буржуйкой сидеть целыми днями, а тут еще эти подонки твои житья. — не дают! Да по всем по ним тюрьма давно плачет, Вова!