Так что жил он нормально, если можно назвать нормальной жизнь духа последнего эшелона: выполнял самую грязную работу, питался самой паршивой пищей, носил самую убогую одежду.
Впрочем, ему было безразлично, как и за счет чего функционирует его тело. Он был конченый: Чудовище одержало над ним верх и вот-вот должно было сожрать его.
Иногда его пинали, иногда унижали, но это было так, мелочевка. Он только презрительно усмехался в темноте своих доспехов: Пасть не пожирает его сразу, она хочет продлить его умирание, она играет с ним в игру смерти, как кошка играет с пойманной мышью, прежде чем съесть ее.
Видно, Чудовище было скверно отрегулировано, раз сквозь голый функционализм («убить!») пробивались какие-то эмоции («но сперва чуть-чуть помучить»).
Он кривил губы в презрительной ухмылке: эта Тварь считает, что воина можно сломить вот этим.
И он помнил еще одну вещь: скоро он уедет, уедет очень далеко и навсегда, обрекая Чудовище на неминуемую гибель. Конечно, если до отъезда не погибнет в Пасти. Осталось продержаться немного. Лишь бы выдержали доспехи. Лишь бы Тварь не догадалась до срока.
Играй со мной, милая, играй! Поддевай меня когтями, покусывай, катай лапами. Я потерплю. Только бы дотянуть!
А может, у нее просто не хватает сил пожрать его? (Он ведь нанес ей такие мощные удары.) И она, уже завладев им, теперь накапливает силы, готовится для решительного броска? Лишь бы успеть покинуть ее до того момента, когда она атакует. Лишь бы успеть подобрать свой меч.
Он был уверен, что все будет хорошо, что он убьет проклятую Тварь, ведь именно такова была его миссия в этом мире, а миссии всегда выполняются. Но иногда, когда Тварь очень уж сильно хватала клыками его доспехи, он отчаянно боялся не успеть.
Дни шли за днями, приближая момент отъезда. На тяжелые работы Шахова не гоняли и в наряды не ставили, но он по-прежнему мыл туалет, стирал дедовские портянки и — как любой другой задроченный душара — выполнял все прочие грязные работы, сколько их ни было в роте. Ему надо было продержаться.
Однажды его попробовали отправить на работу в парк, но он заснул прямо на броне танка — этому проклятому телу, которое уже порядком износилось в многодневной битве, все чаще требовался отдых, — и рука его примерзла к холодному металлу. Проснувшись, он одним коротким рывком освободил руку, оставив на окровавленной броне клочья крови и мяса. Боли он не почувствовал — доспехи не умеют болеть — и даже не изменился в лице, но в парк его больше не посылали.
И он все время теперь оставался в казарме и не сводил глаз с Твари, а она не спускала с него своего ненавидящего взгляда.
Когда до истечения определенного ГВКК. двухнедельного срока оставалось два дня, Шахова вызвали в ротную канцелярию. Он переступил порог и замер в четырехугольнике между шкафами с какими-то бумагами справа и слева и столом впереди. Там сидели ротный, замполит и командир взвода, в котором числился Шахов, старший лейтенант Седых. Ротный был равнодушен и официально сух, он даже не снял шапку и не расстегнул крючок полевого пэша. Замполит попросту скучал, развалившись на стуле, посасывая сигаретку и гуляя глазами где-то далеко-далеко за спиной Шахова, словно все происходящее его, старшего лейтенанта Бондаренко, совершенно не касалось. На гладком плоском лице взводного явственно читалось отвращение.
— Ты чего матери не пишешь? — спросил негромко ротный, барабаня пальцами по столу.
Шахов не понял, о чем речь, и промолчал.
— Шахов, — надоедливо поморщился ротный, — если начальник задает вопрос, подчиненный должен на него отвечать.
Шахов молча смотрел куда-то в окно. — Ша-хов! — протяжно позвал ротный, щелкая в пространстве пальцами, — Эгей! Солда-ат! Ау!
— Послушай, Шахов, — вмешался Седых, — хорош порожняка гонять. Ты че домой не пишешь, а? Отвечай давай!
Шахов продолжал молчать.
— Ты, придурок херов, — начал закипать Седых, — не парь нам мозги, а то,
— Погоди, Толя, — остановил его ротный. — Не нагнетай… Э, Шахов, слушай меня. Твоя мать написала командиру полка письмо. Она пишет, что от тебя уже чуть ли не полгода нет никаких известий, и просит комполка разобраться. С ведома комполка мы отправили тзоей матери письмо, что ты, мол, болеешь, то да се, желтуха и все такое прочее и после выписки из госпиталя получишь право на отпуск по состоянию здоровья. Она вчера звонила, и комполка с ней говорил.
На лице Шахова по-прежнему ничего не отражалось. Он все еще не понимал, чего хочет от него Чудовище (ведь эти три тела — это тоже было Чудовище; это было Чудовище в умиротворенном расположении духа, не агрессивное; оно подползло совсем близко и вяло шевелило хвостом, и негромко порыкивало, не показывая своих страшных клыков; конечно, бывали у Твари тела гораздо более агрессивного и злобного настроения, но эта ипостась — при всем ее кажущемся миролюбии — могла атаковать не менее опасно). Во всяком случае, он был готов к любой неожиданности.
— Так вот, через два дня ты уезжаешь. А послезавтра сюда приедет за тобой твоя мать. Комполка обещал решить все вопросы с пропуском — все-таки у нас здесь закрытая пограничная зона, — так что никаких затруднений возникнуть не должно.
Опять тщетно прождав несколько секунд реакции Шахова, ротный пожал плечами и продолжил:
— Она заберет тебя, и вы вместе поедете домой.
— Э, Шахов, — вдруг сказал ленивым голосом замполит, — а у тебя с ушами все нормально?
Шахов перевел равнодушный взгляд в сторону нового источника звука.
— Нормально, — констатировал замполит. — А слово «мать» — есть такое красивое русское слово, — слово «мать» тебе о чем-то говорит? Нет?
— Да ладно, — махнул рукой ротный, — отстань от него. Все равно бестолку. Тупорылый, он и в армии тупорылый.
— Да ничего, командир. Ничего, — не меняя позы, ответил замполит — Просто вот смотрю я на этого шизоида и диву даюсь: что же, медкомиссия в военкомате не видела, кого она в армию отправляет? Не видела, что у этого мозга не на месте?
Ротный только пожал плечами и позволил Шахову покинуть канцелярию.
— Ну что ты с ним паришься, — еще услышал, выходя, Шахов. — Тут вон Свиридов опять с туркменами зацепился. Уже и не знаю, куда его из роты спрятать. Того и гляди…
Прислушиваться и вникать в это рычание Шахов не стал.
Он понимал: для того, чтобы тело продержалось как можно дольше, надо выполнять все его требования, какими бы смехотворными они ни казались. Поэтому перед самым отбоем он зашел в туалет и, спустив штаны, присел на очке. Его не интересовало, что там делает тело, вообще весь этот тоскливый сон, вся эта предотбойная суета казармы, тусклый свет засиженных мухами лампочек, дневальный с сонным лицом, звенящий штык-ножом на своей тумбе, хлопанье дверей и скрип кроватных пружин, все это было вне его, потому он не обратил ни малейшего внимания на едва слышный шорох тела Твари в умывальнике и на ее негромкое шипение.
— Э-э, Мурад, Свиридов догунским…
— Хава, бу хут шейле, урод, чмо…
Это было самое тупое и жестокое из воплощений Твари, но и самое слепое. Он опасался этого воплощения меньше, чем большинства других, да и деваться, в общем-то, было некуда, поэтому он продолжал сидеть на очке и думать о чем-то своем.
— Мурад, Свиридов урер-ми?
— Э, элбетде!.. Хава, урер!..
Тварь затихла, потом снова зашуршала чешуйчатым брюхом по цементному полу, царапнула когтем. Шахов почувствовал запах сигаретного дыма.
— Бензин бар?
— Бар.
— Няче?
— Она литр.
— Якши, ёр!..
Тварь выпустила из ноздрей дым и медленно выползла вон, задевая камни вздымающимися и опадающими от дыхания боками.
Через несколько минут вышел из туалета и Шахов. В коридоре уже никого не было. Пустое тело со штык-ножом на ремне сонно покачивалось на тумбе, прикрыв мутные триплексы дрожащими морщинистыми заслонками.
Шахов вошел в темное расположение, нашел свою кровать, освободил тело от ритуальных покровов дня и поместил его в горизонтальное положение под ритуальный покров ночи. Чудовище, окружив его со всех сторон своим; огромным телом, мирно порыкивало во сне.