Боже мой, да кто вы такие, чтобы иметь надо мной такую власть, чтобы за меня решать мою судьбу? Чем вы лучше меня, что я отдан вам в стадо с петлей на шее и вы решаете, меня ли сегодня кинуть в бульон или какого-нибудь другого такого же цыпленка? Каким из людоедских богов вы одержимы, что имеете такую власть в этом месте в это время? Я же знаю, я чувствую, что эта власть есть и основывается она не на кулаках и не на Уставе, а корни ее куда глубже, и чем больше эта ваша власть меня калечит, тем более сверхъестественной она мне кажется. И правда, во всем этом есть какая-то мрачная мистика: множество людей собралось вместе, чтобы жить по неизвестно кем придуманным законам и отравлять друг другу жизнь. И все это — совершенно добровольно!
Но я-то тут при чем?! Я лучше, умнее, тоньше вас, иногда меня просто душит чувство превосходства над вами — тупыми, ограниченными, грубыми скотами. Да как вы можете издеваться надо мной, как вы смеете унижать меня! Я вижу и понимаю мир в тысячу раз более многогранно, чем вы — зацикленные на бабах, водке и мордобое…»
Он писал и писал свою печальную сагу. Ночь густой черной жижей стекала по оконным стеклам. И казалось, что на самом деле там, снаружи, белый день и каждый Сможет это увидеть и услышать его мягкое журчащее пиано, за чем же дело стало, надо только кому-то подойти к окну и поелозить по стеклам тряпкой. И Шахов чуть было не вскочил за тряпкой, но вспомнил, что она грязным-грязна, а в умывальник спускаться до смерти не хотелось, тем более, что как раз в этот момент снизу донеслись истерические вопли какого-то душары. Шахов нервно вздрогнул и, как утопающий за спасательный круг, схватился за ручку.
«…Я — музыкант, я умею — умел, по крайней мере, — извлекать из своего разума те волшебные звуки, которые там спрятал Господь. Мне знакомо великое счастье божественного прозрения, когда вдруг однажды начинаешь чувствовать, что исполняемая тобой музыка — не просто звуковые волны определенной длины, испускаемые твоим громоздким инструментом со струнами, когда понимаешь, что извлечение музыки перестало быть механическим процессом и превратилось в священнодействие, в волшебство, вершащееся вне пределов нашей убогой материальной вселенной. Мне удается достичь этого, а вы унижаете меня за то, что я не умею наматывать портянки или дурно мою полы. Да я и не должен наматывать портянки и мыть полы. Пусть каждый занимается тем, на что хватает его мозгов: кесарю — кесарево, а слесарю — слесарево. Мое место — в оркестре, а не во всем этом дерьме. Черт, ну почему, почему в армейских оркестрах не бывает виолончелей!..
Я не хочу участвовать в этой вашей дурацкой борьбе за существование, в этом каждодневном затяжном маразме, делающем значительной, чуть ли не первостепенной целью жизни наведение шмона к строевому смотру или отлично проведенные стрельбы. Я не хочу! Делайте это сами, если хотите, только меня оставьте в покое. Господи, да как вы не понимаете, что даже если я и буду играть в вашу игру, называемую «воинская служба», то никогда и ни за что не буду делать этого хорошо. Потому что это игра по принуждению, через «не могу». А я человек, а не винтик, я думаю, а не функционирую, я жить хочу! Да, я слабый, изнеженный, неприспособленный к такой жизни придурок, я тысячу раз на дню проклинаю себя за то, что не имею мужества и сил поразбивать ваши поганые хари или порезать себе вены. Просто я очень хочу жить.
Я знаю, что не пережил, не повидал, не прочувствовал еще и сотой доли того хорошего и приятного, что уготовил каждому из нас в жизни Господь, я знаю, что кое-что еще смогу сделать в будущем — мне только восемнадцать, кое-что еще смогу сочинить и сыграть, и я не хочу разменивать эти свои возможности, свой потенциал (все равно, велик он или мал) на ваши тупость, силу и злость. Я хочу жить. В конце концов, у меня есть мать — одинокая, больная женщина, есть любимая девушка, мне есть ради кого и ради чего жить.
Господи Боже, милосердный и всемилостивый, я слаб, я всего только человек, — спаси меня от всего этого кошмара, умоляю тебя!..»
Утром Шахова вызвал из кабинета Костя Широков, дедушка Советской Армии, писарь вещевой службы. Недовольно бормоча что-то себе под нос, Костя, среднего роста круглолицый толстяк с погонами сержанта на жирных плечах, обвешанный значками, как бульдог-рекордсмен, распахнул дверь кабинета вещевой службы полка и небрежно взмахнул рукой — заходи, мол. Шахов зашел. С облегчением опустившись в личное кресло начвеща капитана Карнаухова, Костя вытянул под столом ноги и закурил. Шахов остался стоять перед столом.
— Начвещ куда-то завеялся на весь день, — пояснил Костя свою вольность в обращении с карнауховским креслом и с удовольствием потянулся.
Шахов молча ждал информации.
— Короче, военный, — наконец перешел к делу Костя, деньги нужны.
— Какие деньги? — не понял Шахов.
— Не «какие», а «кому», — поправил его Костя. — Мне. Твоему сослуживцу и соратнику.
Шахов по-прежнему не понимал, в чем дело, и поэтому счел за лучшее промолчать.
— Ты че завис, военный? — дернул головой Костя. Его толстые щеки неприятно задрожали. — Надо чего-то решать.
— Чего решать?
— Ну ты тупой, в натуре, — усмехнулся Костя. — Че, не понимаешь, о чем я говорю?
— Не понимаю, — честно признался Шахов.
— Короче, — досадливо поморщился Костя, — для тупорылых поясняю особо. Моя зарплата как сержанта составляет десять рублей в месяц (как ты знаешь, зарплата у солдат Советской Армии вообще невелика), а дембель влетает в хорошие бабки. Поэтому мне приходится вспомнить старую добрую традицию, существующую в Вооруженных Силах Советского Союза в целом и в нашем родном штабе тыла в частности…
Он посмотрел на Шахова со странной улыбкой, щелкнул пальцем по сигарете, чтобы сбить пепел, и продолжил:
— А традиция эта вот какая: если у старослужащих перед дембелем возникают финансовые проблемы, молодые бойцы помогают им эти проблемы решать. С Синим из службы ГСМ я уже перетер, но он черпак — ему уже не положено. А вот ты должен будешь мне помочь.
— У меня нет денег, — опустив голову, едва слышно пробормотал Шахов.
— А вот это, кстати, меня не сношает, военный, — пожал плечами Костя. — Найдешь. Мне нужно сто рублей.
— Где мне их найти? — в голосе Шахова слышалось отчаяние.
— Ну ты че, урод?! — начал заводиться Костя. — Я, что ли, за тебя буду думать, где тебе их найти?
Шахов, не поднимая головы, осторожно пожал плечами.
— Не смыкай плечами, ублюдок! Когда будут бабки?
— Мне негде взять такую сумму.
Костя порывисто встал и подошел к Шахову. Тот испуганно косился на него и нервно облизывал губы.
— Послушай, Шахов, ты, кажется, считаешь, что раз ты не в роте, то уже и не в армии, — Костя едва сдерживался. — Забудь эту глупость. Ты в армии, и ты душара задроченный. А раз уж ты попал в такое тепленькое местечко, то не гони беса. Ты ж понимаешь, что за все нужно платить.
— Ну Костя, ну пойми, у меня нет денег, — умоляющим тоном повторил Шахов.
— Напиши домой. Пусть пришлют, — едва сдерживая рвущееся наружу раздражение, посоветовал Костя.
— У меня одна мать. Откуда у нее такие деньги?
— Что, у нее не найдется паршивой сотки, чтобы спасти единственного сына от полной жопы?
Шахов тяжело вздохнул и покачал головой. Костя странно улыбнулся, взял его за грудки и тряхнул.
— Не гони беса, солдат. Дела твоей матери меня не парят. Мне нужны бабки.
У Шахова задрожали губы, но он нашел в себе смелость повторить:
— Денег у меня нет.
— Ах ты ублюдок! — рявкнул Костя, раз за разом погружая в шаховский живот кулак. — Ва-аще тут забурел, козел гребаный! Ты мой, понял, урод?! Мой! И ты найдешь мне эти бабки, хоть роди. Неделя сроку. Понял, да? — он толкнул Шахова к двери и, уже остывая, добавил: — Я ведь тебя, гада, в покое не оставлю. Я тебя не только сам достану, я еще и начпроду скажу кое-чего, чтоб тебя в роту вернуть, пидара драного. Все, вали отсюда, ублюдок!