Смуглая ступня в тапке цвета детской неожиданности ляпнула Мишу по морде. Он еле удержался, опершись о стенку, но даже не произнес обычного духанского «ну что такое?» — он блаженствовал. На душе быстро легчало, и ему было просто не до азиата. Но азиат попался упрямый. Он схватил Мишу за волосы и хряпнул мордой о свою коленку. У Миши щелкнули зубы, из носа потекла кровь. Но отбиваться и даже материться было нельзя: он находился в слишком невыгодном положении. Поэтому Миша сцепил зубы и решил потерпеть. А азиаты уже издевались внаглую.
— Э, урод, ты сколько прослужил?
Миша решил молчать, но снова получил по морде и нехотя ответил:
— Первые полгода служу…
— Душара, мля, рот твой парашный сектым! — и они несколько раз пнули его.
— Да, — согласился Миша, — да, — стремясь избежать очередных ударов и мечтая о том моменте, когда он сможет подняться.
— Маму твою…
— Да, — произнес Миша, ненавидя себя. Еще совсем чуть-чуть.
— Догадишь — зайдешь в третий палата, понял? Сек-тым тебя будем, урод! — показал азиат золотые фиксы. — А не зайдешь — вешайся ночью, понял, да?
Миша кивнул, и азиаты, распихивая бедолаг, вышли. «Плохо дело, — думал Миша, вставая и приводя себя в порядок. — Как бы я себя ни повел, в любой момент они могут подловить меня здесь — беспомощного и полуобо-сравшегося — и засунуть головой в очко».
Он медленно пошел к выходу, пытаясь не встречаться ни с кем взглядом. Это было проще простого: все старательно отводили глаза. А все же ему было очень скверно. Болезнь наливала тело противной слабостью, коленки мелко тряслись, перед глазами прыгали яркие искорки. Да уж, только по морде получать в таком состоянии. Но лучше уж сейчас пойти, а то через час опять приспичит. Неровен час, расплескаю. Как ни крути задницей перед самим собой, а тебе жутко страшно. Смотри, как бы прямая кишка от страха в тапки не булькнулась, чмо. Он медленно прошел по пропахшему лекарствами коридору, остановился перед дверью с цифрой «3». Входить не хотелось. Напротив, хотелось уйти в палату номер пять, лечь на свою койку, укрыться с головой одеялом и отключиться. Он сосчитал до двадцати, отворил дверь и вошел. С коек поднялись чубастые дедовские головы.
— Че хотел, урод?
Миша огляделся. Давешних азиатов здесь не было. Он растерялся.
— Э-э… вызывали…
— Пшел нах отсюда! — кто-то махнул рукой. Уворачиваясь от летящего тапка, Миша выскочил в коридор и захлопнул дверь. Он огляделся по сторонам и пошел к себе. Двоякое чувство овладевало им. С одной стороны, он пришел, куда было велено, и не получил по морде, с другой, словно и не приходил, и теперь нужно ждать неприятностей. За ругань и тапок он не рассердился — еще не привью сердиться на старослужащих по таким мелочам — и небрежно подумал, что, мол, даст сдачи, если в следующий раз они его заденут. Перенос на «следующий раз» — классическая формула духанской трусости, но Миша еще не понимал этого. Дойдя до дверей своей палаты, он запнулся, покрутил головой и направился в туалет. Занимать очередь.
Миша валялся в госпитале семь дней. Каждое утро всех дизелей строили в коридоре и выдавали каждому по четыре таблетки тетрациклина, а потом вели в лабораторию, где каждый по очереди опускал кальсоны, поворачивался спиной к медсестре, нагибался и раздвигал руками ягодицы, а медсестра ковырялась в его заднице металлическим прутиком. Каждый вечер дизеля, построившись, опять получали по четыре таблетки тетрациклина на рыло, а потом старшина отделения заставлял снимать рубашки и проверял всех на «форму 20». Миша не знал, что такое «форма 20», потому относился к этим проверкам совершенно равнодушно. (Уже позднее он узнал, что пресловутая «форма 20» — проверка на наличие платяных вшей.) Среди дизелей не было старослужащих: диза — традиционно «духан-ская» болезнь. Наверное, потому, что именно изнеженный «гражданский» желудок духов оказывается не в состоянии справиться со всеми теми потоками отравы, с которыми играючи справляется луженый желудок старослужащего.
За семь дней в госпитале Миша отъелся, окреп и порозовел. Он чувствовал себя гораздо лучше и смотрел на перспективу возвращения в роту без особого трагизма. Тех двух азиатов он больше не видел, и теперь ему казалось, что в столкновении с ними он вел себя достаточно решительно и мужественно.
Он много думал в эти дни. Вспоминал гражданку: учебу в институте, семью — небогатую интеллигентную еврейскую семью, — друзей, девочек, развлечения. Вспоминал «Битлз», «Пинк Флойд» и «Лэд Зеппелин». С ужасом обнаружил, что безнадежно забыл половину гитарных аккордов. А ведь когда-то неплохо играл. Вспомнил себя — полугодичной давности. Оказалось, что тот Миша — воспитанный, смущающийся, не матерившийся, даже не утративший еще способности краснеть — отвратителен Мише нынешнему, потому что интеллигенты не выживают в казарме, а ему очень хотелось выжить. Он не знал, о чем бы сейчас мог говорить со своими харьковскими знакомыми, но не жалел об этом, потому что — ему казалось — познал в армии что-то новое, более глубокое, некую высшую мудрость, до которой не доросли все те, с по-детски тепличной гражданки.
О возвращении домой он старался не думать — до дембеля было еще так много, целая жизнь! Гораздо больше он размышлял о скором возвращении в роту, ждал этого возвращения, боялся, готовился к нему. «Революция 1905 года потерпела поражение, — думал, усмехаясь, он, имея в виду свою драку в туалете, — из-за неподготовленности народных масс и слабости, недоработанности базовой теории. Новая революция не должна повторить этих ошибок. Революционная сознательность рабочего класса растет, согласно учению великого Ленина. Наше дело правое, мы победим, враг будет разбит, победа будет за нами, как утверждал не менее великий Сталин. В конце концов, разве революцию придумали не евреи?»
И вот пришло время выписки. Старшина повел Мишу в госпитальную кладовую, где хранились форма и нательное белье больных. Когда Миша получил свой узелок и развернул его, оказалось, что нательного белья там нет.
— Ну, давай, давай, шевелись! — поторапливал его старшина.
— Товарищ старшина, — повернулся к нему Миша, — моего нательного белья нет.
— А куда ты его дел?
— Я оставлял его здесь.
Каптерщик, выдававший вещи выписываемым, сделал невинное лицо.
— Никто в твои шмотки не лазил.
— Оно было здесь.
— Я, что ли, его взял?
— Не знаю. Но оно было здесь. Старшина явно скучал.
— Короче, урод, — сказал он, небрежно сжимая и разжимая кулаки, — если через пять минут ты не решишь все вопросы с каптерщиком и не будешь готов к выдвижению в часть, я тебе хлебало разворочу.
Миша полузло-полуиспуганно молчал. Он еще не привык к неожиданности, с которой в армии возникают напряги.
— Ну, положим, трусы я тебе еще найду, — ухмыльнулся каптерщик, — а вот майки у меня нет.
Миша хотел было возразить и уже открыл рот.
— Быстрее, ублюдок! — рявкнул сзади старшина и врезал Мише по почкам.
Миша обернулся к старшине, но тут каптерщик врезал ему сбоку в челюсть и спросил:
— Ну так как, берешь?
Миша рванулся к каптеру и получил еще раз по почкам от старшины.
— Э, да это чмо еще выдергивается!
Внутренности Миши прострелила боль, ему стало плохо, и он вынужден был опереться о стену, чтобы не упасть. Слишком уж все это было неожиданно. Перед глазами летали разноцветные искорки. Плохо соображая, что делает, он разделся, натянул протянутые каптерщиком трусы, оказавшиеся старыми, ношеными и дурно пахнущими — впрочем, ему уже было все равно, — потом надел хэбэшку и сапоги и был выдворен в вестибюль, где санинструктора собирали выписанных и уводили их в части. Когда Миша появился в дверном проеме родной казармы, дневальный крикнул в расположение фразу по-азербайджански. Тотчас в проходе появилось несколько ушитых фигур.
— Что, вернулся, урод, маму твою…? — спросил один. А другой добавил:
— Теперь вешайся, хохоль, время пришель!
Рота раскрывала ему свои волчьи объятия. Той же ночью на него спящего накинули одеяло и потом хорошо помолотили руками и ногами по неспособному сопротивляться телу. Было больно и жутко обидно, но Миша не испугался и не утратил самообладания. Он ожидал чего-нибудь подобного. Миша не закричал от боли, даже когда какая-то сука уцепилась за койку верхнего яруса (он внаглую лег спать на свободную койку) и несколько раз со всего размаха хряпнулась подкованными сапогами ему на грудную клетку. Он молча вытерпел всю процедуру, только стараясь прикрыть глаза и пах, но потом, когда все закончилось и тяжело дышавшие экзекуторы разошлись спать, даже не встал и не пошел умываться. Его захлестывала бесшумная и бессильная волна ненависти, и он тихонько глотал слезы под своим одеялом, скрипел зубами и мечтал о тех страшных пытках и мучениях, которым подвергнет всех этих ублюдков.