Столько одинаковых, серых людей. Причем каждый из них мнит себя пупом земли, чем-то необыкновенным, у каждого уйма проблем, принципы, привязанности, теории, каждый совершил в жизни кучу пакостей и не далее как сегодня в очередной раз наступил на горло своей совести; в конце концов, каждый — это еще и вонючая, немытая плоть под давно не менявшимся бельем, точь-в-точь такая же, как у соседа… Миша представил себе всю эту массу потной плоти вокруг себя, и его затошнило.
А люди толпы все двигались по кругу. Они не глазели по сторонам, и их взгляды не втыкались тупо в сидящих, а безвольно скользили, как подошвы по грязи. По сись-кастым цыганкам, замотанным в черные платки, медленным, ленивым, сонно посверкивающим в пустоту дикими нездешними глазами. По трем восточным соддатешкам в поношенных, с чужого плеча, шинелях с полуоторванными ногонами и вылинявшими петлицами, нажравшимся, отоспавшимся и нетерпеливо зыркающим по сторонам в ожидании отъезда. По сопровождающему их щеголеватому сержанту-санинструктору в ушитой, начесанной шинели и глаженой шапке, между которыми проступает, словно нарисованное на папиросной бумаге, светлокожее худое лицо, продырявленное ледяными маслинами печальных левантийских глаз и тоскливым, с тысячелетним профилем носом. По почти привалившемуся к сержанту козловатому старикашке, прячущему за поднятым воротником грязно-синей, без пуговиц, шинели багровый алкоголический нос, а под полуоторванным козырьком съехавшей набок фуражки — водянисто-красные, в прожилках, собачьи глазки.
Стрелки на огромных вокзальных часах ползли медленно, как смена караульных на посты. Мише жутко хотелось курить, но лень было переться в ночной холодный неуют платформы. «Вот смотаюсь в Хилок, — думал он, тоскливо тиская мятую пачку «Космоса» в кармане шинели, — потом пулей обратно, и к восьми или девяти утра буду в Чите. И — к Светке». По коже нестройной гурьбой пробежали мурашки. Очень хотелось, чтобы это «и — к Светке» наступило как можно быстрее. А там — домашний борщ, белая ванна с теплой водой, сверкающий девственной белизной унитаз, в конце концов…
— О! — вдруг произнес Ссадина и дернул Мишу за рукав.
Миша поднял голову и посмотрел туда, куда показывал Ссадина. На вокзальных часах было без четверти десять.
Миша торопливо поднял больных и повел их сквозь толпу к перронам.
Вагон электрички был почти пуст. Миша удобно расположился у окна, напротив укладывающихся спать на плечи друг другу азиатов. Уже засыпая, он подумал о том, что вот ведь, оказывается, чурки, с виду такие тупые и дикие, понимают циферблат. И удивился…
…Два дня после истории с Ахмедовым Мишу никто не дергал, словно его вообще не было. Только ротный справился, кто так харю начистил и, получив стандартный ответ, что, мол, незнакомые солдаты из другой части, отстал. Да еще один из азиатов — сержант Сулейманов — начал проявлять к Мише непонятный интерес. Миша нет-нет да и ловил на себе его внимательный взгляд. «Кажется, он тоже не прочь меня завалить», — думал Миша. А вообще все было нормально. Миша быстро очухивался, как бродячая собака, зализывающая свои раны. К вечеру второго дня он был уже почти «в форме». «А это совсем не так страшно, как кажется сначала, — размышлял он, закутавшись с головой в одеяло в койке после отбоя. — Главное выдержать первый удар, а там — плевать, что будет после». Он лежал, укрывшись одеялом, и был симпатичен сам себе. Мало того, впервые с начала службы в мехбате ему было не стыдно думать. Сейчас главное — не расслабляться, не почивать на лаврах, надеясь, что уже доказал себе и другим, что ты мужчина Они увидели это, но они еще помнят, как ты вел себя до того. Главная фиеста еще впереди. И он заснул, как засыпает между выстрелами затвор.
Проснулся Миша часа через два, совершенно разбитый, с разрывающимся от боли животом и с жуткими позывами на низ. Он обулся и, грохоча сапогами, побрел в туалет. Устроившись на очке, Миша долгое время усилием всех мышц пытался удержать в прежних размерах раздуваемый космическими силами желудок, а потом тот вдруг сжался, скрутился в кукиш, и Миша понял, чтб должна ощущать работающая на полную мощность самолетная турбина. Потом, когда лавина скатилась, его разбила такая слабость, что он несколько раз чуть не сковырнулся в очко. Миша не обеспокоился — с армейских харчей еще не так пронести может — и, с чувством выполненного долга вернувшись на свою койку, хлопнулся спать. Однако через час все повторилось. Сквозь боль, слабость и сонливость пробилась первая неясная тревога. На протяжении трех последующих визитов в туалет с интервалом в час эта тревога перешла в мрачный ужас: с Мишей никогда такого не было, и он был совершенно растерян. В иные минуты ему бывало так плохо, что начинало казаться, будто из него уронился в очко его собственный желудок. Когда Миша в очередной раз сидел на очке, прокричали подъем. В туалет зашел зевающий дневальный-русак и нацелился на писсуар.
— Эй, Портнягин, — обратился к нему с очка Миша, — ты не знаешь, что это такое: целую ночь понос и живот болит?..
— А кровь есть? — равнодушно спросил Портнягин Миша глянул в очко. Там было красным-красно.
— Есть, — ответил он, дрожа от холода и безысходности.
— Не повезло тебе, Коханович, — бесцветно констатировал Портнягин. — Это Диза.
У Миши отвалилась челюсть. «Этого еще не хватало». Он автоматически потянул из специальной деревянной коробочки на дверце листок бумаги. Зачем-то поднес, его к глазам, думая совершенно о другом. На листочке были типографские строчки. «— Хамье! — сказал Румата стеклянным голосом. — Вы же неграмотные, зачем вам подорожная?» — прочитал Миша отвлеченно. «Мля! — он распахнул глаза. — Это же мои Стругацкие!..»
В тот же день он уже лежал в госпитале. Впрочем, лежал он только до первой ходки в туалет. Когда, чистый и благообразный, в госпитальном халате и шлепанцах, но с животом, раздираемым внутренними противоречиями, Миша явился к очкам, он застал там по меньшей мере десяток «дизелей», мучимых той же проблемой. Трагизм ситуации заключался в том, что из трех очков два были плотно забиты, словно винно-водочный отдел после двух часов. На лице у Миши появилось выражение отчаяния. Однако, оглядевшись, он увидел на нескольких лицах точно такое же выражение, и это несколько придало ему сил. Впрочем, Миша прекрасно понимал, что до своей очереди его не хватит. Желудок пронзила раскаленная игла. Миша сцепил зубы и прислонился к стене, в глубине души проклиная всех дизентерийных больных на свете и не спуская ненавидящего взгляда со стриженной макушки очередного сидящего на очке счастливца. Игла в желудке все увеличивалась в размере и вскоре достигла габаритов лома. Нижние шлюзы трепетали под натиском стихии. Чтобы помочь организму, Миша уселся на умывальник, подперев твердым керамическим ребром слабеющие клапаны. Дизентерийные протуберанцы продолжали фонтанировать, и Миша вдруг почувствовал, что если не откроет нижний сток, напор пойдет через верх. Катастрофа стремительно надвигалась. Наконец, настал момент, когда между ним и очком оставался всего один человек, но Миша понимал, что еще одного ему не выдержать. Однако ему повезло: бедолага перед ним — чахлый и согнутый вдвое — вдруг тонко заскулил и схватил себя рукой под гузку. Миша, всецело занятый собой, даже не понял, что произошло, а бедолагу уже выдернули из очереди, как морковку из грядки, и пинками вышибли из туалета.
— Чмо! Пидар! Обосрался, урод! — шумела очередь. Миша почувствовал, что спасен. Когда с очка поднялся предыдущий клиент, он решительно двинулся вперед. Вдруг в туалет ввалились двое азиатов в щегольски подшитых новеньких халатах. Судя по их цветущему виду, дизы у них не было и в помине. Один из них хотел занять очко, и, по-видимому, очередь нимало не возражала против этого, но Миша, обезумевший от гадкого ощущения податливости шлюзов, очертя голову ринулся к очку и бесцеремонно оттолкнул азиата в сторону. Пока тот оборачивался, Миша уже спустил кальсоны и уселся на корточки.
— Ты че, урод?! — взвизгнул очумевший от такой наглости азиат и махнул ногой.