Навозник не стал прощаться с ним — сказал, что утром придет на станцию. Он хотел обнять его в последнюю минуту и убедиться в том, что Совенок сумеет до конца быть мужчиной. Навозник часто предупреждал его:
— Не вздумай плакать, когда будешь уезжать. Мужчина не должен плакать, даже если у него в ужасных муках умирает отец.
Даниэль-Совенок с тоской вспоминал последний вечер, который он провел в долине. Он повернулся в постели и снова взглянул на гребень Пико-Рандо, освещенный первыми лучами солнца. У него затрепетали крылья носа: повеяло густым запахом сырой травы и навоза. Внезапно он вздрогнул. Долина была еще безлюдна, и тем не менее он только что услышал человеческий голос. Он прислушался. Голос донесся снова, намеренно приглушенный.
— Совенок!
Он вскочил с кровати, бросился к окну и выглянул на шоссе. Внизу, на асфальте, с пустой кринкой в руке стояла Ука-ука. У нее необычно блестели глаза.
— Знаешь, Совенок, меня послали в Ла-Кульеру за молоком. Я не смогу прийти на станцию попрощаться с тобой.
Услышав тихий и нежный голос девочки, Даниэль-Совенок почувствовал, как в груди его рвется какая-то сокровенная струна. Девочка размахивала кринкой из стороны в сторону, неотрывно глядя на него. Ее косы блестели на солнце.
— Прощай, Ука-ука, — сказал Совенок, и в голосе его прозвучало странное тремоло.
— Совенок, ты не забудешь меня?
Даниэль поставил локти на подоконник и подпер руками голову. Ему было очень стыдно сказать то, что хотелось, но он понимал, что другого случая уже не представится.
— Ука-ука… — выговорил он наконец. — Не давай Перечнице выводить у тебя веснушки. Слышишь? Я не хочу, чтобы она их вывела!
И он отпрянул от окна, потому что знал, что заплачет, и не хотел, чтобы Ука-ука это увидела. А начав одеваться, он с необычной ясностью и остротой ощутил, что вступает не на тот путь, который предначертал ему господь. И тут он наконец заплакал.
КРЫСЫ
«Кто хочет быть первым, будь из всех последним и всем слугою. И, взяв дитя, поставил его посреди всех».
(Ев. от Марка, IX, 35–36)
1
Вскоре, как рассвело, Нини выглянул из землянки и стал наблюдать за стаей собравшихся на совет грачей. Три общипанных тополя на берегу, покрытые тучей черных птиц, походили на три сложенных зонта кончиками кверху. Как огромное пожарище, чернели вдали долинные земли дона Антеро, Богача.
Между ног мальчика юлила собака, и он не глядя провел босой, грязной ногою по ее спине против шерсти, потом зевнул, потянулся и поднял глаза к прояснившемуся за ночь небу.
— Дело идет к морозу, Фа. В воскресенье пойдем охотиться на крыс, — сказал он.
Собака радостно завиляла обрубком хвоста и уставилась на мальчика живыми желтоватыми зрачками. Веки у нее были распухшие и бесшерстые; собакам ее ремесла редко удается дожить до взрослого состояния, сохранив глаза: в прибрежных зарослях они обычно напарываются на чертополох, овсяницу и вьюнок.
В землянке заворочался на Соломе дядюшка Крысолов, и собака, услыхав шум, дважды пролаяла; тогда стая грачей лениво снялась с места и полетела не спеша, широко взмахивая крыльями в такт разноголосому, зловещему карканью. Только один грач остался неподвижным черным пятном на бурой почве, и мальчик, заметив его, кинулся туда, выписывая зигзаги по раскисшим от влаги бороздам и уклоняясь от наскоков собаки, лаявшей у его ног. Чтобы вытащить трупик птицы, Нини приподнял рычаг капкана, осмотрел нетронутый ячменный колос, помял его в своих худых быстрых пальцах, и зерна рассыпались по земле.
Стараясь перекричать каркающих грачей, тяжело летевших над его головой, он громко сказал:
— Даже не успел попробовать, Фа, ни одного зернышка не съел.
Землянка, зиявшая на половине высоты холма между вымоинами, прорытыми весенней водой, походила на раскрытый в зевке рот. За поворотом холма были развалины еще трех землянок, которые Хустито, Алькальд, два года тому назад взорвал динамитом. Хусто Фадрике, Алькальду, хотелось, чтобы у него в деревне жили в домах, как господа. Он все приставал к дядюшке Крысолову.
— Я даю тебе дом за двадцать дуро, а ты воротишь нос. Чего же тебе надо, в конце-то концов?
Крысолов обнажал гнилые зубы в неопределенной улыбке, глуповатой и вместе с тем хитрой.
— Ничего, — говорил он.
Хустито, Алькальд, начинал сердиться, а в таких случаях фиолетовая бородавка, украшавшая его лоб, уменьшалась прямо на глазах, словно живая.
— Ты что, не желаешь меня понять? Я покончу с этими землянками. Так я обещал сеньору губернатору.
Крысолов только пожимал широкими своими плечами. Потом, в кабачке, Дурьвино говорил ему:
— Ты с этим Хустито поосторожней. Он человек опасный, сам понимаешь. Хуже крыс.
Навалившись на стол, Крысолов свирепо вперялся в него рыжеватыми бегающими зрачками.
— Нет, крысы, они добрые, — говорил он.
На самом-то деле имя Дурьвино было Бальвино, но односельчане прозвали его Дурьвино, потому что после двух рюмок на него находила злая дурь. Кабачок его был тесный, грязный, с цементным полом — стояло там с полдюжины дощатых столов со скамьями по обе стороны. На обратном пути с речки Крысолов заходил сюда съесть пару жареных, политых уксусом нутрий да полковриги и выпить два стакана кларета. Остальную добычу забирал Дурьвино, по две песеты за нутрию. Пока Крысолов ел, кабатчик обычно сидел с ним рядом.
— Когда люди недовольны своим житьем, они подымают бучу, так ведь, Крысолов?
— Верно.
— А ежели они своим житьем довольны, всегда находится бездельник, которому взбредет чем-то еще их осчастливить, вот он и подымает бучу ради них. В общем, не соскучишься, так ведь, Крысолов?
— Верно.
— Вот ты к примеру доволен своей землянкой и ни с кем не связываешься. Так вот же, взбрело этому Хустито, чтобы ты поселился в том доме, за который человек шесть, а то и семь поубивали бы друг друга.
— Верно.
Сеньора Кло, которая у Пруда живет, уверяла, что Дурьвино — злой гений дядюшки Крысолова; Дурьвино на это возражал — он, мол, только пробуждает его сознание.
Стоя у входа в землянку, дядюшка Крысолов смотрел, как Нини подымается по склону с грачом в одной руке и с капканом в другой. Собака, увидев хозяина, побежала вперед и принялась скакать на него, стараясь лизнуть загрубелую его руку, на которой все пальцы были одной длины, будто ножом обрублены. Но хозяин всякий раз не глядя сжимал ей пасть, и собака рычала, сердясь и вместе с тем играя.
Показывая грача, мальчик сказал:
— Это Пруден меня попросил, говорит, грачи семена на поле выклевывают.
Пруден всегда управлялся раньше других, в этот раз он засеял свой участок еще до последней недели дождей. Настоящее имя Прудена было Асискло, но за разум и предусмотрительность прозвали его Пруден, или Пруденсио[25]. Еще в мае поднимал он пары, и когда наступал ноябрь, пахал вторично. К концу лета, пока листва не пожелтеет, он общипывал три тощих тополя на берегу и запасал в мешках листья, чтобы зимой кормить коз. И во всех делах советчик был у него Нини. «Нини, малыш, будет дождь или не будет дождя?». «Нини, малыш, пойдет град из этой тучи или не пойдет?». «Нини, малыш, ночь безветренная, небо ясное — не ждать ли черного заморозка?»
Два дня назад Пруден, будто ненароком, подошел к Нини.
— Нини, сынок, — сказал он жалобно, — грачи покоя не дают моим посевам: разрывают землю, выклевывают зерна. Что бы такое придумать? Как их отогнать?
Нини вспомнил дедушку Романа, тот, чтобы отпугнуть птиц от посевов, вешал на поле дохлого грача за хвост. Птицы улетали прочь от этого страшного зрелища, от неподвижного, траурного черного пятна на голой земле.
— Не беспокойся, сделаю, — ответил мальчик.
Уплетая смоченный в воде хлеб, Нини теперь глядел на лежащего среди тимьяна грача, на его взъерошенные, жесткие, со стальным отливом перья. Собака, сидя рядом, не сводила с него глаз и, когда мальчик отворачивался, настойчиво ударяла его по руке передней лапой. Позади собаки, у подножья холма, взору мальчика открывался мир. Мир, который Колумба, жена Хустито, считала негостеприимным, — быть может, потому, что его не знала. Мир бурых, параллельных борозд, от которых рябило в глазах. Голые, осенние борозды простирались сплошным болотистым морем, прорезанным лишь узкой линией речки, за которой виднелась деревня. Деревня тоже была бурая, она казалась бугристым наростом из той же земли, и, когда б не пятна света и тени от лучей восходящего солнца, выделявшие ее на пустынной местности, деревню можно было вовсе не заметить.