— Послушай, — сказал он, — матери ни слова, понимаешь? Не говори про это, если хочешь опять пойти со мной на охоту. Идет?
Совенку было приятно почувствовать себя сообщником отца.
— Идет, — сказал он.
На следующий день сыровар уехал в город с убитым коршуном и вернулся к вечеру. Даже не переодевшись, он схватил герцога, посадил его в клетку и понес в Ла-Кульеру, соседнюю деревню.
Когда уже стемнело, после ужина, он выложил на стол пять бумажек по сто песет.
— Вот тебе доход от герцога, — сказал он жене. — Как видишь, он не был просто почетным гостем. Четыреста песет мне дал за него священник в Ла-Кульере и сто Лига борьбы против вредных животных за то, что я убил коршуна.
Мать Даниэля ничего не сказала. Сыровар был упрям и всегда старался во что бы то ни стало доказать свою правоту. Он этого и не скрывал; «Со дня нашей свадьбы мне всегда нравилось брать верх над женой», — говорил он и раскатисто смеялся — кто его знает почему.
XIII
Есть вещи, неподвластные человеческой воле. Даниэлю-Совенку пришлось в этом убедиться. До тех пор он думал, что человек может свободно выбирать между тем, что он хочет, и тем, чего не хочет; он и сам мог, если пожелает, пойти к зубному врачу, который принимал по четвергам на веранде у Кино-Однорукого, за что вносил тому скромную плату, и вырвать ноющий зуб. Были даже такие люди, которые, как это сделал Лукас-Инвалид, отсекали себе один из членов, если этот член становился для них обузой. Иначе говоря, до того вечера, когда они забрались в сад Индейца воровать яблоки и их накрыла Мика, Даниэль-Совенок думал, что люди могут, когда им вздумается, отделаться от того, что считают для себя обременительным, как в физическом, так и в нравственном смысле.
Но стоило Даниэлю-Совенку, повесив нос, покинуть усадьбу Индейца с яблоком в каждой руке, как он понял, что воля человека еще не все в жизни. Существуют вещи, против которых мы бессильны, которые покоряют человека и подчиняют своей жестокой, деспотической власти. Такова была — теперь он отдавал себе в этом отчет — ослепительная красота Мики. Таков был скептицизм Панчо-Безбожника. Такова была страстная и несчастная любовь Хосефы. Таков был религиозный пыл дона Хосе, настоящего святого. Такова была, наконец, глухая неприязнь Сары к своему брату Роке-Навознику.
Со времени незадачливой кражи яблок Даниэль-Совенок понял, что Мика очень красива, но, кроме того, что красота Мики зажгла в его груди неведомое пламя. Пламя, которое буквально опаляло его лицо, когда кто-нибудь упоминал о Мике в его присутствии. Это создавало нечто необычное, нечто такое, что нарушало доселе беззаботное и привольное течение его жизни.
Даниэль-Совенок смирился с этим фактом, как смиряются с неизбежностью. Он невольно вспоминал Мику каждый вечер, ложась спать, и в воскресные и праздничные дни, когда лакомился творогом. Это привело его к выводу, что счастливый смертный, который завоевал бы сердце Мики, достиг бы сладостного покоя и блаженства.
Вначале Даниэль-Совенок пытался избавиться от этого бремени, ущемляющего его внутреннюю свободу, но в конце концов свыкся с постоянной мыслью о Мике, как с чем-то неотделимым от его существа, с чем-то таким, что составляет сокровенную часть его бытия.
Если Мика отлучалась из селения, долина омрачалась в глазах Даниэля-Совенка, и ему казалось, что небо и земля стали опустелыми, серыми и безрадостными. Но когда она возвращалась, все приобретало другой вид и другую окраску: ярче становилась зелень лугов, звончее и переливистее пение дроздов и даже мычание коров мягче и благозвучнее. Происходило чудодейственное возрождение долины, до конца раскрывались все возможности, таившиеся в присущих ей тонах, ароматах и звуках. Словом, все обстояло так, как будто для долины не было другого солнца, кроме очей Мики, и другого веяния жизни, кроме ее слов.
Даниэль-Совенок сохранил свое пылкое восхищение Микой в тайне ото всех. Однако что-то в его глазах, а быть может, и в голосе выдавало с трудом сдерживаемое внутреннее возбуждение.
Его друзья тоже восхищались Микой. Они восхищались ее красотой точно так же, как восхищались физической силой кузнеца, благочестием дона Хосе, настоящего святого, или — пока Навозник не узнал, что Кино плакал, когда умерла его жена, — культяпкой Однорукого.
Да, восхищались, но так, как восхищаются чем-нибудь изящным или грандиозным, что, однако, не оставляет в сердце следа. В ее присутствии они, без сомнения, испытывали нечто вроде эстетического наслаждения, но это чувство сразу рассеивалось, вытесняемое другими эмоциями, которые вызывал, например, убитый из рогатки дрозд или удар линейкой по пальцам, полученный от дона Моисеса, учителя. Их восторг длился недолго, он был скоротечен, как взрыв.
Подметив это, Даниэль-Совенок понял, что его душевное состояние — нечто особое, иное, нежели отношение к Мике со стороны его друзей. Иначе почему же Роке-Навозник и Герман-Паршивый не худели на три кило, когда Мика уезжала в Америку, или на одно-два, когда она только переселялась в город, и не поправлялись, не прибавляли в весе, когда Мика надолго возвращалась в долину? Это доказывало, что с его чувствами к Мике нельзя было и сравнивать чувства его товарищей. Даже если они говорили о ней с восхищением, а Роке при этом щурил глаза и присвистывал, как делал его отец при виде хорошенькой девушки. Все это было лишь показное и поверхностное и не имело ничего общего с непрерывным и глубоким душевным движением.
Однажды вечером на приречном лугу они заговорила о Мике. Зашла речь об одном мертвеце, которого, как говорили люди, во время войны похоронили посреди луга, под старым дубом.
— Теперь уж он, должно быть, рассыпался в прах, — сказал Паршивый. — Наверно, и костей не осталось. А как вы думаете, когда Мика умрет, она тоже будет вонять, как и все, и тоже рассыплется в пыль?
Даниэлю-Совенку бросилась кровь в лицо.
— Не может этого быть, — сказал он оскорбленно, как будто задели его мать. — Мика не может вонять. Даже когда умрет.
Навозник хохотнул.
— Ну и дурак, — сказал он. — Когда Мика умрет, она будет смердеть, как и все, — хоть нос зажимай.
Даниэль-Совенок не сдавался.
— А может, Мика будет святиться, — сказал он. И добавил: — Она такая хорошая.
— А что это значит — святиться? — недовольно спросил Навозник.
— Пахнуть, как святые.
Роке-Навозник разгорячился:
— Брось ты, это только так говорится. Не думай, что от святых пахнет одеколоном. Для бога, может, и пахнет, но для нас, которые нюхают носом, нет. Возьми дона Хосе. Уж кажется, святее человека не сыщешь, а разве у него не воняет изо рта? Каким бы он ни был святым, когда он умрет, от него будет смердеть так же, как от Мики, от тебя, от меня и ото всех на свете.
Герман-Паршивый перевел разговор на другое. Он прикрыл глаза, стараясь сосредоточиться, — Паршивому всегда стоило больших усилий высказаться; его отец, сапожник, уверял, что мысли у него испаряются через проплешины, — и, помедлив, сказал, вспоминая налет на усадьбу Индейца, со времени которого прошло всего две недели:
— Вы обратили внимание… Вы обратили внимание на ноги Мики? Даже на ногах у нее кожа как шелк.
— Глянцевитая… Это называется иметь глянцевитую кожу, — разъяснил Роке-Навозник и добавил: — Во всем селении только у одной Мики глянцевитая кожа.
Даниэль-Совенок очень обрадовался, когда узнал, что Мика единственный в селении человек с глянцевитой кожей.
— Она как спелое яблочко, — робко проронил он.
Роке-Навозник продолжал свое:
— Хосефа, та, которая порешила себя из-за Однорукого, была толстая, но отец и Сара говорят, что у нее тоже была глянцевитая кожа. В больших городах у многих женщин такая. А в деревнях нет, потому что там кожу печет солнце, а от воды она морщится.
Герман-Паршивый кое-что знал на этот счет, потому что в городе жил его брат, который приезжал на рождество и рассказывал ему про тамошнюю жизнь.