Литмир - Электронная Библиотека

Она намекала на роды, последовавшие слишком скоро после свадьбы, но экономка дона Антонино, маркиза, справедливо возразила, что если бы это было так, то бог наверняка наказал бы и Ирену, Перечницу-младшую, которая оскоромилась еще почище, а между тем с ней ничего не случилось.

В то время Даниэлю-Совенку было всего только два года, а Роке-Навознику четыре. Спустя пять лет они начали заходить к Кино, возвращаясь домой после купания в Поса-дель-Инглес или ловли раков и мальков. Однорукий был сама щедрость и за пять сентимо наливал им большую кружку сидра из бочонка. Уже тогда таверна Кино приходила в упадок. Однорукий не платил по векселям, и поставщики переставали отпускать ему товар. Герардо-Индеец не раз давал поручительство за него, но, не видя со стороны Однорукого никакого старания исправиться, через несколько месяцев оставил его на произвол судьбы. И Кино-Однорукий начал, что называется, перебиваться из кулька в рогожку — дела его шли все хуже и хуже. Но что верно, то верно, словоохотливости он не потерял и продолжал угощать посетителей тем немногим, что у него оставалось.

Роке-Навозник, Герман-Паршивый и Даниэль-Совенок обычно усаживались рядом с ним на каменной скамье у двери таверны, выходившей на шоссе. Кино-Однорукому нравилось болтать с ребятишками больше, чем со взрослыми, наверное, потому, что в конечном счете он и сам был большой ребенок. Случалось, в разговоре всплывало имя Мариуки, а с ним и воспоминание о ней, и тогда у Кино-Однорукого увлажнялись глаза, и, чтобы скрыть волнение, он похлопывал себя культей по подбородку. В таких случаях Роке-Навозник, враг слез и сентиментов, ни слова не говоря, вставал и уходил, уводя с собой обоих друзей, которые, как пришитые, повсюду тянулись за ним. Кино-Однорукий озадаченно глядел им вслед, не понимая, что заставило мальчишек так внезапно покинуть его без всяких объяснений.

Никогда Кино-Однорукий не хвастался перед ребятами тем, что одна женщина покончила с собой из-за него, и даже не упоминал об этой истории. Если Даниэлю-Совенку и его друзьям было известно, что Хосефа нагишом бросилась с моста в реку, то узнали они об этом от Пако-кузнеца, который не скрывал, что ему нравилась эта женщина и что если бы она пошла ему навстречу, то была бы теперь второй матерью для Роке-Навозника. Но если она предпочла смерть его могучей груди и рыжим волосам, то тем хуже для нее.

В те времена, когда в таверне Кино можно было за пять сентимо получить большую кружку сидра, любопытство трех друзей всего более разжигала культя Однорукого: им хотелось знать, как он лишился руки. Это была простая история, и Однорукий просто рассказывал ее.

— Знаете, это брат меня обкорнал, — говорил он. — Мой брат был лесорубом. На конкурсах он всегда получал первую премию. Он перерубал толстый ствол в несколько минут, быстрее всех. Он хотел быть боксером.

Когда Кино-Однорукий упоминал о призвании своего брата, внимание мальчишек возрастало. Кино продолжал:

— Понятное дело, это произошло не здесь. Это произошло в Бискайе пятнадцать лет назад. Знаете, Бискайя отсюда недалеко. Вон за теми горами. — И он указывал на окутанную туманом вершину Пико-Рандо. — В Бискайе все мужчины хотят быть сильными, и есть много действительно сильных. Мой брат был самым сильным в селении, он всех побивал, поэтому и хотел стать боксером. Как-то раз он мне сказал: «Кино, придержи-ка этот ствол, я разрублю его четырьмя ударами». Он часто меня об этом просил, хотя четырьмя ударами стволы никогда не разрубал. Это только так говорилось. В тот день я крепко прижал ствол, но, когда брат занес топор, я протянул руку, мол, чуть подальше, а то на сук попадешь, и — раз!.. — Три детских мордочки выражали в эту минуту одинаковое волнение. Кино-Однорукий с нежностью смотрел на свою культю и улыбался. — Рука отлетела, как щепка, метра на четыре, — продолжал он. — И когда я сам подошел поднять ее, она была еще теплая и пальцы корчились, как хвост у ящерицы.

Навозник, дрожа, спрашивал:

— Тебе не будет неприятно, Однорукий, показать мне поближе культю?

— Наоборот, — говорил Кино и, улыбаясь, протягивал искалеченную руку.

Трое детей, ободренные любезным согласием Однорукого, рассматривали обрубок со всех сторон, щупали его, залезали грязными ногтями в ямки и складки, обменивались замечаниями и, наконец, оставляли культяпку на столе, как ненужный предмет.

Мариука, дочь Однорукого, была вскормлена козьим молоком, и Кино сам делал для нее рожки, пока ей не исполнился год. Когда ее бабушка по материнской линии как-то раз заикнулась о том, что могла бы взять девочку на свое попечение, Кино-Однорукий принял это так близко к сердцу и так осерчал, что с этого дня перестал разговаривать с тещей. В селении уверяли, что Кино обещал покойной не отдавать дочь в чужие руки, даже если ему придется самому кормить ее грудью. Даниэлю-Совенку это казалось явным преувеличением.

Мариуку-уку, как ее звали в селении в знак того, что для окружающих она как бы отголосок покойной Мариуки, любили все, кроме Даниэля-Совенка. Это была девочка с голубыми глазами, золотыми волосами и веснушками, испещрявшими верхнюю половину лица. Даниэль-Совенок знал ее так давно, что первое знакомство уже изгладилось из его памяти. Но он помнил Мариуку-уку еще крохой лет четырех, вертевшейся в праздничные дни поблизости от сыроварни.

У матери Даниэля-Совенка девочка пробуждала неудовлетворенный материнский инстинкт. Ей хотелось иметь дочку, пусть даже веснушчатую, как Мариука-ука. Но это было уже невозможно. Дон Рикардо, доктор, сказал ей, что после аборта она больше не забеременеет. Ее утроба старела, не суля никаких надежд. Вот почему мать Даниэля-Совенка чувствовала к сиротке почти материнскую привязанность. Когда она видела, что та слоняется возле сыроварни, она звала ее и усаживала за стол.

— Мариука-ука, — говорила она, гладя ее по головке, — хочешь, дочка, немножко творога?

Девочка кивала. Мать Совенка заботливо ухаживала за ней.

— Маленькая, а сахару не добавить? Сладко?

Девочка опять кивала, не говоря ни слова. Когда она съедала лакомство, мать Даниэля интересовалась повседневным обиходом в доме Кино.

— Мариука-ука, кто тебе, дочка, стирает одежду?

— Отец.

— А кто тебе стряпает еду?

— Отец.

— А кто тебе расчесывает косы?

— Отец.

— А кто тебе моет лицо и уши?

— Никто.

Мать Даниэля-Совенка брала жалость. Она вставала, наливала воды в таз и мыла уши Мариуке-уке, а потом тщательно расчесывала ей косы, приговаривая: «Бедная девочка, бедная девочка, бедная девочка…» Окончив эту операцию, она легонько шлепала ее по полке и говорила:

— Ну вот, дочка, ты и покрасивела.

Девочка слабо улыбалась, и тогда мать Даниэля-Совенка брала ее на руки и принималась неистово целовать.

Может быть, на Даниэля-Совенка, который был не очень-то расположен к девочке, влияла эта неумеренная нежность матери к Мариуке-уке, вызывая у него неосознанное чувство ревности. Впрочем, нет. Даниэля-Совенка просто злило, что маленькая Ука во все совала свой нос и назойливо вмешивалась в дела, которыми девчонкам заниматься не пристало и которые ее не касались.

Правда, Мариука-ука пользовалась завидной свободой, даже немножко дикарской свободой, но все же она была девчонка, а девчонка не может делать то, что делали они, да и они не могли говорить про «это» при ней — это было бы неловко и неуместно. Однако Даниэлю-Совенку было ни тепло, ни холодно от того, что его мать любила ее и по воскресеньям и праздникам угощала сладким творогом. Его только раздражало, что Мариука непрестанно заглядывает ему в лицо и всячески старается приобщиться к его жизни.

— Совенок, куда ты сегодня пойдешь?

— К черту. Хочешь со мной?

— Да, — отвечала девочка, не думая о том, что говорит.

Роке-Навозник и Герман-Паршивый смеялись и дразнили Даниэля-Совенка — мол, Ука-ука влюблена в него.

Однажды он, чтобы отделаться от девочки, дал ей монетку и сказал:

— Ука-ука, возьми эти десять сентимо и ступай в аптеку, скажи, чтобы меня взвесили.

21
{"b":"223418","o":1}