А в слюдяной, лунной затхлой мгле сплошным мутным колыхающимся маревом двигались на него несметные полчища мертвецов, в серых саванах с провалами глаз и жуткими оскалами зубов. Кляли его:
— Про-клина-ем смерда!.. Пошто просил Сушшаго?.. За Адама, за Еву?.. Не было б смерти!.. А теперь — мертвецы мы!.. про-клина-ем гнуса!..
* * *
Люта орава мертвецов. Но лют и Сущий, коли смрадной казнит непереносимой казнью — ложью. Сущий ревнив, и смрадной казнит казнью тех, кто справедливее Его. У него нет праведников, но только угодники.
И чистую Еву, когда в светлый миг своего пробуждения от небытия она увидела Его и в трепете пламенной любви поцеловала — Он отверг. С лишенной же огня жизни бессмертного, оскверненной Евой, ушел Адам в темный мир страсти и тлена.
Только вестник жизни, пленив Еву красотой бездонных своих, разбрасывающих синие молнии глаз, огненных гордых губ и черных как бездна кудрей, вывел ее из мира страсти и тлена в мир любви и жизни. И чтобы зажечь Еву огнем бессмертным, Адама же вернул в Град, — молил Сущего о прощении и очищении отверженцев.
Но — лют Сущий, ревнив. И смрадными непереносимыми казнит казнями тех, кто милосерднее и любвеобильнее Его. Ангела жизни, молившего о прощении Евы и Адама, он, отвергнув, сделал ангелом смерти. И насладился зрелищем умерщвления первых людей огненным мечом того, кто молил о их бессмертии и просил для них огня жизни!..
Опальный ангел смерти с перекровавленным сердцем умертвил на земле первых людей. Но в грядущих веках уже отверженным, клянущим, убивающим, любящим и милосердным сыном земли тленному открыл роду их небывалое солнце Града!..
Под солнцем не было, мнилось Феофану, зла большего, чем сделанное чистым сердцем в укор Сущему, бессильному в самомучительстве, злому, не знающему покаяния и мук!..
Змеи черные, огненные змеи стискивающими обвивали сердце Феофана кольцами, будто раскаленной сталью. И сосали текущую живую кровь его. И возненавидел бы Феофан, проклял бы того, кто оторвал бы этих змей от сердца. А не мучили дух Сущего змеи за то, что погубил Он — язвами, мором, гладом — миллионы душ, вселил в мир от самого его сложения божеское зло, более страшное, чем человеческое. Не мучили.
Но, открытое тяготой, светило Феофану и тленному людскому роду солнце Града небывалым светом.
* * *
В обросшей поганками колдыбане, изрезанный кореньями и поломанный, лежал Феофан, костлявые раскинув, торчащие, как прутья, руки. В глазах его неведомые плясали демоны. Открывались бездны, и в сердце, точно вихри, сны обрывались, хороводы, небо, земля, солнце Града… А орава мертвецов мутила и грохотала…
Но вызывающе, с огненной ненавистью поднял голову Феофан. И демоны его всесокрушающими ринулись на ораву мертвецов синими молниями, губя и разя…
Вдруг из-за крушинового куста, в белом кисейном покрывале, пустыми ища Феофана недвижными, несущими неведомые страшные кары глазами, пошатываясь, вышла мать.
Седая проломленная голова, запекшаяся черная кровь, шматьями повисшая на посинелых губах… И кара — кара в мутных, пустых глазах…
Обуглило, словно головешку, Феофана, скорчило. Темная истошная волна захлестнула сердце, растопила. В бездонном провале как будто увидел Феофан зеленую звезду. Но так и не понял, звезда ли это или его догоревшее Сердце?..
VIII
Этот древний пророческий край полон был чудес, нищеты и солнца. Отовсюду стекались сюда скрытники, колдуны, схимники, бродяги и взыскующие Града… Открывали и заколдовывали печаль и тайны воющих лесов. Заклятия неведомые вспоминали, скитские наговоры звезд. Гадали о невозможном пророчестве.
Но так как тут же гнездились помещики и попы-следопыты, скрытники, гонимые, жили и священнодействовали скрыто и недоступно. В глубокие потаенные зори да в ярые лесные ночи собирались по кораблям, творили отреченные литургии.
Днем же, запрягшись в ярмо работ, изнемогали от труда. Пахали пашни, рубили в лесах срубы, добывали хлеб свой в поте лица. Но и в ярме бредили пророчествами, радостью и любовью.
Окрестное мужичье, сойдясь с ними, отводило душу в благословениях, проклятьях и загадках. Кого посвящали скрытники в тайны свои — с того брали зарок молчания и кары. А непосвященные так и не отведывали от источника тайн, не знали — колдуны или благовестники живут в лесных скитах.
А Гедеоновская челядь знала. Дворец Гедеонова, высоченный, из гранита, маячил над озером и обрывом в старом непроходимом парке, точно капище дьявола. Отсюда шли нити во все закоулки окреста. Нити спутывали деревни и скиты.
Вячеслав — следопыт Гедеонова — ницый монах из Загорской пустыни — выпытывал все. Нашептывал Гедеонову — властителю этого заколдованного гнездовья — месть. А тот готовил сечу.
Летом наезжал он сюда из Питера. Копил ярость.
На осень и зиму он уезжал. Оставалась только челядь с Вячеславом — пронырою-следопытом.
В усадьбе жил и брат Вячеслава — Андрон. Возил тут воду для челяди, водовоз. Жена Андрона, скотница гедеоновского поместья — с весны ушла в лесные скиты к скрытникам. Оттого-то и залютовал Андрон. Теперь вот забросил он усадьбу и побрел в леснины — искать правду и жену свою, жаркую Неонилу… Но нигде ничего не находил, а кто-то твердил ему о скрытниках, о смерти. Проклял жизнь и радость Андрон. В дворец гедеоновский не показывал больше и глаз. Вырыл в лесу землянку, да там и жил — лютовал о Неониле, путал следы, славил красную смерть: красносмертником себя окрестил.
А Вячеслав юлил и выведывал. Заманивал девушек, ходил за ними по пятам, каверзничал. Острил зубы и на Неонилу, на сноху. Сгорал от страсти…
Но грызло его за сердце одно: выследить скрытников, опутать, сокрушить… А пламенников и Крутогорова живыми взять на потеху и расправу самого князя тьмы Гедеонова… Вот о чем были думы следопыта. Вот о чем была его песня — вой молчаливый, подспудный крик.
Сроки катастроф приближались.
IX
В поле и в доме — везде обхаживал мужиков, вертя втянутой в плечи головой и узкими виляя раскосыми глазами, рыжий монах. Заходила ли речь о земле, о вере ли подымался спор — тут как тут Вячеслав. Мелким рассыпаясь бесом, юлил и заливался соловьем:
— Я, понимаешь, давно говорю… Земля — мужикам!.. Ать?.. Дух живет, где хощет… Какое у духа начало?.. Конец?..
Видя же, что мужики косят все-таки на него медленные свои недоверчивые глаза, вспыхивал, кружился волчком и визжал:
— Я — за вас же… а вы не можете этого сообразить?.. На барина, на Гедеонова-то, скоро пойдем?.. Ать?.. Мужики отворачивались от него, бросая глухо:
— Бесстыжие твои глаза!..
А он вилял узким зраком гадюки:
— Я ничего, я так…
В закуравленной, тесной галдливой сборне распинался теперь чернец за пламенников и злыдоту.
— Дух живет, где хощет… Светодавцы энти, да пламенники… аль злыдота… они, хоть и безумцы… а дух, понимаешь, сокотает в них… аки…
— Замолчи, бесстыжая твоя харя!.. — ворчали мужики, ярясь.
— Я ничего, я так… Безумцы ведь, пламенники-то?..
— Брешешь. А и безумцы — так ведь это и есть наитие, оно самое.
За окнами, гудели ветлы. У мазанок, хижек и дворов дикие раздавались крики, свисты, рёгот…
— Злыдота!.. — припадали мужики к окнам, вглядываясь в ночную темноту. — Гуляют!.. Встречай гостей!
С плясками и песнями, веселя себя и паля, вихрем носилась злыдота. В закоптелые врывалась хаты мужиков. Тяготой делилась.
В Знаменском селе беспокойные, огненно любящие, верующие, проклинающие, палимые, все, кто пытал себя, гремел громом будящим, тревогу в сердца и смуту в умы вселял, — пользовались особыми льготами, словно вольные казаки. Селяки черкесов и стражников подмазывали вечно хабарой, так что злыдоту не трогали. А может быть, помещики вовсе боялись выселять лютую злыдню из своих вотчин, чтобы не раздуть пожара?
* * *