И вдруг, захохотав зловеще и дико, стиснула зубы… Обхватила гибкими молодыми руками, обвила собой трясущегося Гедеонова, как лоза… Черная колдунья разгадала князя тьмы…
* * *
Перед темным образом горели кровавым, жутким зеленым светом двенадцать лампад…
IX
Ни много ни мало, десять лет шабашил так Гедеонов, наезжая на лето из Петербурга.
Селяки, прознав про гедеоновские каверзы, унесли чудотворный образ в лесной скит. В церковь же перестали ходить, Гедеонов шабашил теперь открыто. Поп Михайло боялся его, как огня.
Может, попу и невдомек было…
Только селяки дозволяли Гедеонову. В глаза звали его гадом и живоглотом.
Копил Гедеонов, копил кровавую месть на мужиков… Но молча ждал до поры до времени.
Черная подошла гроза. То здесь, то там, словно волны разгневанного черно-бурунного моря, вахлатые и обомшелые мужики подымались. Глухо и жадно, смертельной к вековым обидчикам ненависти, ночные бросали в небо зарева огня. И пылали высокие скирды хлебов над осенними полями, как зловещие свечи над гробом…
Гедеонов, сам того не ведая, насытил лютую свою, годами копленную месть. Реками крови насытил…
* * *
В молчаливом, багровом урагане вставала Русь. Погорала на нескончаемом огне обиды и гнева. Вещие, роковые клики звали ее на кровь. И кровь лилась реками…
Перед кликом свободы — был клик мертвого ужаса. И Русь, закрыв глаза, как зачарованная, шла от смертельной тишины в бездну, в войну, — не все ли равно! Но то не война была с бедными правдой и душой, но хитрым, кровожадным и вероломным татем — нет! То боль была неугасимая, боль тишины смертной и всепопаляющая тоска…
Кощунственно пытал тать Русь, сожигая сынов ее отравленным свинцом. В ночи люто подкрадывался и вероломно к уже сраженным, к раненым и безоружным. И одна ужасающая бойня сменяла другую ужасающую бойню…
Русь! Родина! Неужели же ты простишь все это? И отравленный свинец, и бойни раненых, и смертельную, кровавую обиду?.. Неужели сердце твое не полно неукротимой, вечной ненавистью, зловещим, навеки ненарушимым обетом мести?!
Запомни, Русь! Отчизна! Запомни! Отомсти!
Горы растерзанных, отравленных свинцом сынов твоих, горячей, смертной напоивших кровью досыта поля твои, стучат из могил костьми: «Отомсти!»
Тучи сынов твоих, изуродованных, ослепших, сошедших с ума, с оторванными руками и ногами, ползают 'по площадям и дорогам, немой посылая тебе, отчаянный крик-вопль, смешанный с кровью: «Отомсти!»
За обиду смертную! За отравленный свинец! За бойни раненых и безоружных! Миллионы отцов, матерей, сирот, вдов, в тоске и горе неизбывном, клянут тебя, Русь. Зачем, зачем простила поругание, проклятая родина?!
О Русь, так отомсти же! Кровью отомсти, солнцем Града, муками! Подобно Светлому, неслыханными муками своими отомстившему поругателям своим…
* * *
За грозой ужаса и тишины — шла освобождающая гроза гнева и светов. Алая разрасталась гроза. И небывалые загорались над Русью животворящие зори…
Но, как дыхание мора, ядовитые проносились над ней, смертоносные ехидны. И трупами несчастного, поруганного Израиля запруживались реки, овраги и рвы. И костьми завоевателей свободы бутились дороги…
Сатана, багряные раскрыв крылья, правил над Русью кровавый свой шабаш. Грозового же солнца Града полуослепшие сердцем и духом, слишком долго томившиеся в темнице лжи и тлена люди не увидели, не узнали…
Глухо, неслыханным пораженный кощунством, замыкал народ душу свою навеки. А его кляли и проклинали одни, мучили, пытали и казнили смертью другие…
По градам и весям расползшиеся ехидны разрушали дома, убогие поразвалившиеся хибарки селяков… Сметали скиты, моленные — корабли и кельи взыскующих Града. Жгли часовни и сборни. Вешали, расстреливали и обезглавливали побежденных…
* * *
Гедеонов послан был из Петербурга покорять восставшие села. И он покорял, сея вокруг себя смерть. Реками крови утолял смрадную душу свою. Насыщая зависть и непонятную лютую месть жадно!..
Когда, сплошным застигнутое грозовым шквалом, поднялось с дрекольем древнее Знаменское, Гедеонов, нагрянув с черкесами, открыл по хибаркам огонь. А поджегши село, ловил опальных мужиков…
Связанные, обеспамятовавшие, падали те на колени. Приносили повинную.
Но Гедеонов еще пуще свирепел. Пытал мужиков на гвоздях и пепле. Пытка следовала за пыткой.
* * *
Прикрутив верёвками шею к ногам, клали черкесы каждого на дыбу. Рубили, что есть мочи, лозой, перепаренной с солью и битым стеклом…
С дыбы иссеченных, черных от руды мужиков тащили на ворок. В длинную шеренгу клали. По проломленным, оруделым мужичьим головам тупыми били железными каблуками. И черная кровь клейкими густыми потоками сплывала по загорелым лицам и растрескавшимся шеям…
— Что ж вы нэфэвэт?.. — усталые, ворочали белками палачи-черкесы. — Мы устэл… Рэвэт, чорты!..
Но мужики молча лежали. Только жилы их передергивались смертно.
— Нэ ре-вэ-ть?!
Рассвирепевшие, озверевшие черкесы забивали им в пятки гвозди. Концами кинжалов вырезали на спинах кресты. А горячую, бьющую ключом кровь затаптывали пеплом, битым стеклом и солью…
— Теперь-то вы у меня не зафордыбачите, мать бы… — топал тряскими ногами Гедеонов.
В застенке Гедеонов теперь дневал и ночевал. Самолично рубил мужиков нагайкой с железным наконечником. А изрубленное тело заливал известью и рассолом…
Красивых и статных, поставив на раскаленную добела, шипящую сковородку, дыбила челядь, приговаривая:
— Вы пригожи? Хороши, сахары-медовичи!.. Господ бить нам раете, а сами ж в господа… норовите попасть… Статочное ли дело?.. Это только господам милостивым полагается красота… А мы не имеем никакой полной правы…
— Ве-р. — но!.. Дыби их, мать бы… Я царь ваш и Бог… Я не по-позволю… Не позволю красивых рож носить, да еще ра-ба-м!.. — обдавал мужиков Гедеонов пеной, пьяный от пыток.
И распинал их на дереве, едкой скручивая веревкой и рубя висячих железными прутьями, пока хватало сил…
Х
В ночь пыток ладящий какой-то мужичишка в рваном кожухе и латаных, набайковых портах, подбежав вдруг к балкону, кинулся на Гедеонова с концом косы, обернутым в тряпку.
У Гедеонова была только пробита шинель. А зато мужичишку черкесы, схватив, посадили на заостренную рогатину. Перебили ему суставы на руках и ногах и скрутили веревкой череп…
Кровавая забила у мужика пена. Черная руда потекла из-под него по рогатине густыми запекшимися шматьями. Взбухли на висках и сделались черными жилы. Налившиеся сукровицей глаза полезли на лоб… А черкесы скручивали голову все крепче и крепче…
Мужичонка уже хрипел смертным хрипом… Но крутить не переставали.
Когда череп, не выдержав каната, затрещал, как разбитый горшок, разломился и серые вывалились из него окровавленные мозги, Гедеонов, ткнув сапогом в дымящуюся, кровавую чашу черепа, захлюпал:
— Ну, чем он виноват?.. Подстрекли его… Он и пошел… Господи, прости ему… Не ведал бо, что творил…
* * *
За ночь покончили черкесы с мужиками. А наутро сгоняли уже в застенок молодух и девушек…
Лютой вламывались в мужичьи хаты ватагой, лезли на полати, гогоча, точно жеребцы:
— Хады за нам!.. А то абажгэм!..
Старики, забившись в угол, жуткий подымали вой. Острые, полосующие сердце крики вырывались из тесных хибарок, катились по улице диким клубом…
В закоулках штырхали черкесы шашками девочек. И хрипели те, как затравленные, обезумевшие звери. Выпучив остеклененные глаза, хватались за концы шашек. Резали себе руки, груди, лица…
Черкесы брали в охапку девочек, несли во дворец. Там Гедеонов пытал их кроваво.
— Кр-ровушка!.. Кровушка-матушка…
А челядь, согнав во двор и поделив молодух, скручивала их веревками да мучила.