Но когда приполз Феофан из каменоломни в землянку на стертых до мослов, перекровавленных коленях, его встретил тяжелый трупный смрад. В мусоре, окоченелые, лежали с оскаленными зубами, высунутыми синими языками черные, ослизлые трупы матери и трех ее ребят.
— Где же!.. милосердие?.. — тихо упал ниц Феофан. Последние снял с себя подрясник и рубаху. Накрыл ими поруганные прахи сирых. Собрав дух, уполз под серые, пахнущие смертью земляные своды молить Сущего, посылающего испытания.
За близких и дальних, за сирых молил Феофан. Гибли сирые. За больных и голодных — гибли и те. В последний раз за отца своего, древнего хлебороба, всю свою жизнь пахавшего дикое заброшенное поле, молил Феофан. Помогла молитва: через сутки крепкий древний старик предал дух. Как свеча сгорел.
А мир, за который в жутком подземелье Феофан молил Сущего — язвы поразили, мор и глад. Тогда-то Феофан поднял свой голос:
— Ага!.. Мором и язвами — этим-то Ты добер!.. А солнцем Града?.. А милосердием?.. Ага!.. Все избранные!.. Небо!.. А земля?.. я землю люблю!.. Коли земля — во тяготе, то и я хочу быть во тяготе!.. Тягость духа!.. хочу несть!.. А Ты — понесешь ли?.. За зло за Свое?..
Что?.. Чистота?..
Но и чистоты у человека было больше, чем у Сущего. Мир знал это, ибо жестокость, ложь и зло Сущего были безмерны. А чтобы показать миру, силы какой тяготы возможны в человеке, одержимом землей, Феофан на неслыханное дерзнул деяние.
Ночью пошел он в заброшенное дикое поле. Из разломанной хижины вывел старую, слепую мать свою, увел в лес, да там и расколол ей гирей череп. В нуде, ужасе и страхоте птицы и звери разбежались от жуткого матереубийцы. Дикий осенний ветер, срывая листья и гудя в вершинах, разнес по лесу глухой предсмерный хрип древней старухи.
А Феофан, окаменевший, холодный, медленно взвалил на плечи труп убитой им матери. Оттащил в заисиневевшую лесную колдыбаню и бросил на съедение кишащим болотным гадам. Гады, шипя, врылись в поруганный прах!.. Только березы да ясени рыдали над ним в осенней темноте!..
В ясеневом провале, к степной пробираясь хижине, палил себя Феофан лютым, неутолимым огнем. Мир клял и Сущего кроваво.
Похоронным провожали жуткого матереубийцу звоном свирепые осенние шумы. Над тяжелой, набрякшей, точно мокрое дерево, головой, свистя и хлопая, как оборванные сны, вихрились листья. Будто саван, развевались по ветру полы серого широкого брахла. От трав прелью несло и подземельем.
В хижине нашел Феофан сестру свою увядшую, отрекшуюся от мира. Лестью, угрозами, пыткой и проклятиями склонил ее, отдал ее мутным от тоски по женскому телу, голодным, озверелым стражникам!..
За то, чтоб молчали про мать.
* * *
В хижине, осыпанной вихревыми листьями и скрытой чернобыльем, пытал себя Феофан. Палил:
— Ах!.. Мати-сыра-земля!.. Ты умираешь — прощаешь!.. Не прощай!.. А казни!.. Отрыни меня!.. Ты простила меня!.. То-то я душегуб!.. Вор!.. Жулик!.. Тот-то я смерд!..
Ой, и змеи не проняли сердце!.. простили!.. Пали, черный огонь!.. Ах!.. Черный огонь!..
Но не пронимал сердца и черный огонь. Простил. Феофан замолк. Молча ловил в озере рыбу, копал щавель в лесу, собирал костянику. Замолк.
В черетняной хибарке жил одинокий и молчал. Но как-то, в глухую сентябрьскую ночь на ущербе пришла в хибарку Мария.
Молча взял ее Феофан за руку и повел в старый каштановый гедеоновский парк.
Глухо шумели осыпающиеся каштаны. Над вершинами, перемешиваясь с оторванными листьями, кровавыя падали слезы ночи — звезды. Поднял Феофан глаза, полные жуткой мути и синих молний. Поднял сердце, бурыми изъеденное змеями, спаленное огнем зла, не прощенное, не пронятое до дна, не принятое. Голосом истошным завыл:
— Ок-ая-нный!.. Не души покоем!.. Кричи!.. Круши!.. Чудище!.. Жуть!.. Казни!.. То-то любо будет!.. Ты ж лют!.. Полосуй!.. А то лучше смерть!.. Идолище поганое!.. Я убил мать!.. погубил сестру!.. теперь вот дочь продаю!.. А ты — спокоен!.. А чист я был — тогда Ты душил меня!.. Ха-ха!.. не нужен Ты мне! Али найдутся у Тебя козни, штоб выше моих были?.. Тягота, штоб выше моей тяготы?..
Медленно, глухо и тяжко шел голос Феофана. Планеты остановились бы в своем движении. Но не остановился бы этот голос.
— Ей, я рушу Тебя, окаянный!..
Замолк. Шагами медленными и преступными — земле невмоготу было от этих шагов — подошел к дочери. Мутные поднял на нее в сумраке, с синими огнями глаза-провалы. Но ничего не сказал.
В доме-замке Гедеонова, в безоконной, затянутой черными ширмами, освещенной свечами комнате сидел, ерзая в кожаном кресле, Вячеслав, суглобый, низкий рыжий монах. Увидев смуглую, истемна-алую девушку, нахмурил чернец белесые, точно обсмаленные, брови. Сузил потаскушечьи глаза:
— Новенькая?
Оглядел ее узким сучьим взглядом. Ощупал ее. Извившись гадюкой, протянул в нос похотливо:
— Ммолодец!.. Хвалю!.. Где!.. достал-то?.. проходи, дядя!.. потолкуем!..
Но Феофан стоял, не двигаясь с места. Молчал. И Мария, бросив голову, с тяжелыми качающимися кольцами волос, вниз, пошатнувшись, забилась, будто лист, срываемый бурею!.. Закрыла побелевшее вдруг лицо руками.
Из-за золоченой двери рыжую высунул с проседью приплюснутую голову костлявый высокий генерал с горбатым кривым носом, синей отвисшей губой и острыми, зелеными растленными глазами.
Гедеонов.
Извиваясь и причмокивая синими трупными губами, шмыгнул он в комнату. Поюлил около девушки, понюхал и, повернув трупное, искаженное похотью серо-зеленое лицо к Феофану, прогундосил:
— За ночь — рубль!.. Стоит?
— Все равно!.. — бросил Феофан глухо.
Чернец, обхватив и приподняв онемевшую девушку, потащил ее за золоченую дверь!..
Скорчившись, уперлась было Мария. Рванулась назад!.. Но, должно быть, вспомнив про тяготу, свяла и повисла на руках Вячеслава!..
А Феофан с полученным рублем серебра вышел из дома-замка осовелыми путаными шагами.
Под низкими, глухо шумящими липами прошел к озеру. Кинул рубль в бурливые волны.
VII
Над черным, тронутым прелью березняком, выплыв однобоко, гнала луна под обрыв сумрак.
Острым разрезал себе грудь камнем Феофан. Заклинал Сущего — кровью заклинал:
— Кровь живая!.. Кровь огневая!.. Сокруши окаянного в кровь!.. Я, и то почил от зла!.. А Он?..
А в слизлом водяном лунном свете вырастали перед Феофаном толпы мертвецов. Монахи, короли, воины, мужики, в длинных серых саванах-шлыках, зажженные держа в руках косо тающие, раздуваемые ветром свечи, подступали к Феофану с венцами смерти над впадинами глаз недвижным шагом. Оскаленными скрежетали люто желтыми челюстями;
— Пред-а-тель!..
Феофан, хватаясь за сердце, готовое разорвать грудь, вздыбленный, отшатнулся назад. Но мертвецы, костлявые поднимая руки, глухо грохотали и напирали на него.
— Я-а?.. — расширял Феофан бездонные свои зрачки.
Вздыбленные, перепутанные волосы его выпрямлялись и стояли торчком.
— Ты-ы!.. — мертво грохотала толпа мертвецов. Молчала. Молчал и Феофан. Но если б вселенная обрушилась на него — сердцу его легче было бы тогда. Умертвил Сущий тех, за кого Феофан молился. Удушил. А теперь шлет их к нему.
Помутились у Феофана глаза, мозг, кровь. А призраки напирали с вытянутыми, как у голодных волков, шеями ближе и ближе, глухо, мертво и зловеще вздыхая:
— Пре-да-тель!.. Твое солнце принесло смерть нам!.. Гнус!.. Смерд!.. Изорва-ть его!.. развеять гада по ветру!..
Подступали затворники, что ждали когда-то, страстью одержимые, недугами и язвами, помощи от чистого Феофана, но получили зато смерть от Сущего. Также тянулись, грозя и хуля, солдаты, истекавшие кровью на поле брани и додушенные Сущим, так как за них молил Феофан. Чумные, язвленные, что ждали от молитв Феофана жизни, а получили от Сущего через то смерть!..
В истошном вихре, скрючившись, старыми хрустя суставами, ломаемый корчей, упал Феофан навзничь. Стукнув худой, жесткой и острой спиной о корни, застрял в них. Свернуло его в кольцо, как сворачивает бересту огонь.