— А Люда?.. Жонка Крутогорова? Не верю!.. Кто ты такой, штоб тебе верить?..
— Я — Феофан!.. — глухо проговорил затворник. В бледном сумраке ближе земляной, замшелый затворник подступал к окну, застя собой зеленый свет лампад и вея древними снами:
— Я — предтеча Светлого Града!.. А путь ко Граду — через низины… Я — дух низин! Я — Феофан!.. А сын — Крутогоров — свет… Крутогоров — сью мой возлюбленный!..
Больные встрепенулись, вздохнув тяжко, отхлынули от глухой стены с окном. Никола же, круша крепкими руками каменья, просовывал взлохмаченную голову в окно. Сверлил раскаленным синим своим взглядом черный взгляд затворника, — что-то веще знакомое и близкое чуялось ему в этом взгляде, — и пытал страхоту, обросшую мхом и землей:
— А ты веришь?
— Верю…
— В Сущего… веришь?..
— В Него, может, и не верю… — жутко и древне вещувал затворник. — Но Ему — верю!..
Гремел Никола исступленно и страшно, обводя толпу гневным горящим взглядом, а пальцами указывая на затворника.
— Га-а… Не верит и сам… Жулик!.. Отцом Крутогорова называет себя… Убью-ю!.. — Метался он у окна и рвал на себе волосы, перепачканные кровью. — Эй, отвечай! Кем нам быть?..
— Богами, — древний шел из глубины пещеры, глухой голос.
Притих вдруг Никола. Отошел от окна, сраженный. Сжал голову.
В барахле, в вонючих лохмотьях копошились по уступам прохода больные, расслабленные. Мужики подымали их. Подносили к окну, откуда подавал вещий затворник ломти хлеба и крынки живоносной воды.
В толпе все так же корчились и бесновались кликуши. Никола молчал. Ибо вещая поразила его, великая тайна затворника — Феофан.
IV
С тревожным, что-то роковое заслышавшим Поликарпом Никола вышел в чертополошье поле. За глухим старым терновником с ними расставалось сонное растрепанное мужичье.
— Крутогррову от нас поклон всем миром! — кланялись в пояс бородачи. — Да. И Людмиле Поликарповне! Кабы-то землю отбить у животоглотов!
Дикий ветер, вырвавшись из-за терновника, рвал на них спутанные, пыльные волосы, трепал свирепые бороды, развевал полы зипунов…
— Эх! Россия!.. — махнул гневной рукой Никола. — Несдобровать тебе с своим мужичьем…
И повернул на шлях, не простившись с земляками.
— Сердцо!.. Куды ж ты!.. — шагал за ним, вея седой вьюгой, лесовик. — Хо-хо! Мене тулько до монастыря… А там Егорка ждет… поводырь! Не знаешь, будем говорить, чем обрадовал ты… а коли б узнал… — улыбался в белую, развеваемую ветром бороду Поликарп, догоняя Николу. — Хо-хо! Ты не устрашился того, кого и Бог устрашился!.. А?.. Бог сложил оружье духа… Так-тось. А ты — нет!.. Перед затворником-то.
Шли по берегу шляха, заросшего боярышником, молочаями и чертополохом. Поликарп, спотыкаясь о засохшие старые колеи и стуча грушевым посохом, клокотал глухо:
— Тольк тебе, сердце, мому, открою ето… Тайна сия велика есть… А, чать, затворник и тут тяготу эту распускает… Хо-хо! Зло, грыть, делают, вольно аль невольно — все… Невольно, может, больше, чем вольно… Иншие и не знают о зле сном-духом… А делают… Вот и должен, грыть, всяк муки от духа несть…
Тади Град обряшшем… А веешь мудрует он больно. Глаза б ему нужно выжечь себе… Зряч больно!..
Но все же затворника любил Поликарп. Только верил неколебимо, что никакого зла, как и блага, нет. А есть нутро, жизнь. Это-то и нужно брать. Без жизни, с благим-то добром или злом, — тошнота, смерть… А все — от губящей жизни зрячести. Ее-то и нужно искоренять.
Тревожно молчал Никола и веще. Поликарп все так же глухо клокотал что-то позади, стучал о сухую землю посохом. Весело да лихо покрякивал.
* * *
Когда уже темным вечером подошли путники к ограде Загорского монастыря, на старой зубчатой бойнице караульщики заколотили в чугунную доску. За воротами тревожно вспыхнули огни. У каменной стены вкрадчивые зашмыгали, согнутые фигуры монахов-чернецов.
— Кто идет?.. Говори, эй, не спи!.. — грозно окликал из-за ворот стражник. — Из Знаменского?.. Назад!
Загрохотал глухо замок. Железную клетку стражник запер наглухо.
В сумраке на ощупь под ельник разбитые побрели путники. Но лихо стучал о коренья костылем лесовик.
— Эка! Теперь каждый кустик ночевать пустит… Под елями в темноте возилось что-то и кряхтело, тупо и гнусно переругиваясь. Должно быть, укрывались побирайлы.
В рваном зипуне и разбитых лаптях на мягком седом мху раскинувшись, задрал на еловый сук Поликарп ноги. Гикнул и свистнул, — матерый залихват, да и только:
— Хо-хо! Эк! Тут тебе и хоромы!.. Тут тебе и рай!.. А завтря откутают и ворота… Утро вечера мудренее!
В ельнике, жутко развевая полами чекменя, пропал Никола.
А около Поликарпа шмыгали уже монастырские следопыты. Настырно что-то жужжали ему в уши. Тащили за полы зипуна.
— Да отлезь, погань! — огромными бодаясь осметка-ми, гудел лесовик. — А? Што?..
— Откеда, дед?.. — суетились слежки. — Опрашивать велено… Давно ты тут?.. А пачпорт есть?.. На что! На что! Надо!.. Встань-ка!.. Тебе говорят?
— Отле-зь!.. — гукнул Поликарп сердито. — Расшибу!..
Завернул в зипун голову. Зажимал уши корявыми пальцами. И, путаясь в ускользающих обрывках яви, поплыл в голубой провал сна…
В полночь в еловом лесу загудела буря. Под темными, лапчатыми, подвеваемыми ночным вихрем ветвями, раздетое, в замашной рубахе, теле Поликарпа тряслось и костенело от холода… В лицо било колкое что-то и мокрое: шел липкий снег…
Где-то вблизи глухо барахтались, охая и кряхтя, пьяные какие-то хрипачи, должно быть, побирайлы, застывшие на бую…
В вое вершин, с пыткой, а поднявшись, ощупью набрел Поликарп на ствол огромной ели. Припал от бури к стволу. Растер о кору окостеневшие руки.
В лесу протяжный и страшный ахал буюн. Поликарпу чудилось, что сон все-таки не прошел: весна, цветы, лесные запахи и — снег…
V
За день перед тем, как прийти Поликарпу в Загорскую пустынь, в глухую полночь в безоконном чертовом скиту черную служил Вячеслав литургию на живой человеческой крови…
Кровь разжигала монахов-сатанаилов. Из чертова скита перли они прямо в слободку к гулящим девкам.
Вячеслав же, пьяный от крови и от человеческого жара, шел к себе в монастырь, в потайную келью…
В келье, увидев его, ярые потаскушки в диком порыве похоти бросались на него, донимая кровавыми своими ласками и поцелуями взасос, да в прикуску, язык под язык…
А трясущийся, разгоряченный Вячеслав, остервенев, сразу же на пороге кельи схватывал оголенных барынек поперек. Валял на пол. С диким ревом сек их, извивающихся, розгами из засушенных березовых веток — сладострастно и яростно, до густых кровавых потоков…
Под едкими огненными ударами в смертной палящей боли корчась, грызли себе потаскушки руки… Рвали свое тело, иссиня-красными кровавыми шматьями повисшее на ляжках и ягодицах… Но молчали, судорожно сжимая стучащие зубы…
Кровь ручьями текла по ягодицам, по спинам… Но потаскушки терпели, да и было за что: монастырскую казну давно уже посулил им игумен, а сегодня был последний срок. И они старались…
А Вячеслав, с засученными рукавами и высунутым языком, рубил и рубил, глухо, свирепо рыча. Жадно ловил немые, протяжные хрипы… Насыщал слизлую душу свою навеки: ведь сегодня был последний срок…
— Добирай! — сипло гнусили девки. — Ну и-мзду ж выставляй на кон! Сейчас же…
Передернуло вдруг Вячеслава, холодным обдало потом: а где ж взять мзду потаскушкам? Казна монастырская у казначея, да и пуста она. Поверить дальше не поверят… Удушат, стервы, коли узнают, что платить нечем… Надо улепетывать.
Бросив под стол красные от крови прутья и узкие закатив под лоб мутные зрачки, юркнул, точно вор, Вячеслав в порог… Но девки, все так же душно хрипя и ползая на карачках, загородили голыми своими, иссиня-багровыми тушами дверь, будто нечаянно, а вовсе нарочно, чтоб не выпустить «игумена». И уже прижимаясь к нему ласково, облизывались. Подставляли наперебой, не жалея, еще не окровавленные плечи, руки, груди. Богатой ждали мзды и не шевелились, не дышали: старались. И только когда Вячеслав, пригнувшись и сжавшись в комок, прыгнул козлом через тела к щеколде, вздыбились девки.