В волне ладана не разглядел Феофан дикого, смуглого, словно опаленного грозой лица кликуши. Но что-то знакомое и вещее почудилось ему в глазах-углях ее и низком грудном голосе.
— Кто ты?
— Я на голоса кричу!.. — откинула кудри Мария. Поднялась на амвон. Гордым обвела толпу взором. Толпа притихла. Дико и жадно воззрилась на стройный гибкий стан, на крутую, глядящую острыми сосцами врозь грудь и смугло-алое, что-то таившее в суровой улыбке лицо.
Кликушу, жуткую и загадочную полуночницу, проклятую и отверженную, мужики знали, а видели ее здесь впервые. Неприкаянной бродила она по дебрям, собирая травы и леча тварь лесную. Навещала монастыри, где прорицала мужикам их печали и радости!..
Лютовали обормоты, жадными зарясь на пылающую смуглянку глазами:
— Слашшо!.. Ходи ешшо!.. Ой, смугляна!.. Ходи в круг!.. Свят Дух!..
Вдруг желтый подскочил к Феофану Козьма-скопец, тряся круглыми бабьими, сморщенными, как испеченное яблоко, щеками: это был лесной урод, оборотень, что водил за собою злыдоту, перечил во всем Феофану и сеял по лесам, среди отверженцев ересь — ненавистник любви, кудесник духа, — гедеоновский лесник:
— А угомонись, злыдня!.. Мене, скыть, горлы хочецца поперехватить… а вы все — слашшо?.. Замри, говорю!.. — загромыхал вдруг он.
Кинувшись к Марии, схватил ее за руку:
— Уходи!.. красава!.. Сбендежут, скыть, псы!.. Беги отседова!..
Но Феофан, допявшись до Марии и положив костлявую свою восковую руку на точеное ее плечо, выступавшее из-под черных, отливающих старым вороненым серебром волос, бросил глухо:
— Прими тяготу, Дева Светлого Града!..
— Я!.. продалась миру!.. — взметнулась Мария, вещие заслышав зовы: — Я ли не тужила по Светлом Граде?.. Да нечистый во мне!..
Ударила себя в грудь. Взмахнула рукой. Как будто хотела вырвать змей, что гнездились в ее сердце. Мужики окружили ее тесным кольцом.
Костлявыми, заскорузлыми вцепившись в нее пальцами, разрывали на куски алый ее сарафан. Падали под ноги ей, корчась в силках страсти — боли…
Феофан же, обняв судорожно Марию за шею, перебирал на груди ее бусы. Не выдавал себя, как будто ничего не случилось. А сердце его исходило кровью, кровью. Дьявол подал знак Деве Светлого Града. Заговорил в ней. Сущий же молчит… Ибо Мария была Дева Светлого Града: Феофан узнал это прежде, чем учуял.
III
Бесновалась толпа в третью, расстанную ночь. В свете лампад Феофан, на белую шею Марии нечаянно взгляд свой бросив, почернел, как смерть. Увидел родинку полузабытую, кровную. Отступил назад в смятенье и огне лютом. Перед ним была его дочь.
Тревожно обхватила Мария руками голову. Недоброе что-то уловила во взоре Феофана. А Феофан, увидев, что дочь не узнала его, да и все равно ей не растолковать, что перед ней — ее отец, подхватил ее трепетно… Поцеловал в глаза-огни, в глаза-угли. Она — его. Оба улыбнулись молча. В сердце Феофана звездные гудели бури. Мученица почуяла в нем страдальца, палимого огнем, отца Светлого Града!..
В сердце Феофана огненном разгоралась любовь к дочери, любовь духа. Под колдовской свист и вой отары, мнилось отцу, вот-вот, наклонит дочь над ним черные свои качающиеся кольца-кудри. Положит к нему на плечи руки. Пристынет огневыми черно-алыми губами к старому высохшему рту!.. Легкое, хрупкое тело его сладким затрепещет, больным трепетом — трепетом духа…
Но, опомнившись, сердце свое с лютой отдавая яростью черным змеям, запылал Феофан грозно:
— На раста-нь!..
А злыдоте любо, когда ее зовут на растань, к кровавому покаянию. Закишела она, как муравейник. Повалила валом из кельи.
Тогда-то Мария, одурманев, в дикий пошла знойный пляс, свистя и гикая:
Ой, дуй,
Раздувай!..
Разделывай дела,
Чтобы к Святу родила!..
Под хохот сов вдруг забилась в судороге, дико и жутко в плясе зарыдала…
* * *
По задернутой сумраком гущире грозно текла злыдота.
Переливались соки трав и цветов. Темь заволакивала ельник, бросая в него отстоянный в тишине шелох. Над диким озером горные сады, белые, как пена, качали густыми купами. Заливали крутосклон волною хмелевого гула!..
Нетленна пора расцвета. Погляди на надводные горы. Они — в серебряном уборе. Те вершины яблонь, что обдали белопенными волнами склоны гор — они из жемчуга! Воспой их! Над ними, точно ведуны, колдуют шелохливые тополя. В зарничном огне короны их — из изумруда. Поклонись им!
Как шалая, хмелевая гущирь, как шибкий вал, взбиваемый буруном, под рудым, замшелым обрывом кишела на растане, рассекающей лес черным крестом, люто скрежещущая, скуголящая злыдота. Со скрещенными на груди руками, бросив головы, каялась:
— Убивцы мы!.. Отцов, матерей своих позагубили!.. В маке, облитый светом, бледным от заката и синим от далеких зарниц, тошновал Феофан. А Мария смеялась солнечным смехом.
— Я люблю тебя!.. — припал к ней Феофан хрупко. — Душу твою люблю!..
Взял ее за руку, на лобное вывел место. У серебряного ковыля крестил черным огнем:
— Се, светом тяготы крещу!.. Радуйся, сион грядущий, крин райский!.. Радуйся, Дева Светлого Града!..
Великомученики, страстотерпцы, подвижники приходили в черную келью, взыскуя Светлого Града. Злыдота отвергла их. Но приняла ту, что обрекла себя пыткам за зло, вложенное в человека помимо его воли.
Поцеловал Деву Светлого Града Феофан в сердце. Возложил на ее голову руки:
— Прими! Затрепыхалась Мария:
— Принимаю!
И толпа пала перед ней.
IV
В древнюю, полузаброшенную Загорскую пустынь, среди каменистых, поросших старым сосняком холмов, за знаменскими скитами и моленными собирались часто беглые монахи, каторжники, отверженцы и подвижники.
Как-то с Феофаном и его злыдотой столкнулись в монастыре пламенники, за монашеской прей.
Под сводами монастырского собора громили монахи злыдоту. А та дико, знойно завывала, подняв сердца горе. Ждала знака. Завидев же пламенников, притихла. Но Феофан требовал истошного воя, лютого. Палила себя злыдота, распростираясь во прахе. Только желтолицый, печеный Козьма-скопец гугнел едко на Феофана:
— А на ккой черт мене, скыть, знак? Яззвы — вот знак!.. Как убивец я, то мене яззвы дадены!.. Ить змеи у меня у сердцу, казюли?!
Свирепые, обомшалые мужики, отчаянно размахивая руками, с, вытянутыми вперед искаженными пыткой лицами, духини, плашмя распростершиеся на полу, жуткое что-то выкрикивая и скребя груди, каменной навалились на Козьму глыбой!..
А высокий, костлявый, с бурунными, разметавшимися в разные стороны, точно туча, волосами и горящим как факел взглядом Феофан в рыжем монашеском подряснике и скуфье, подпоясанный широким ремнем, взывал над толпой, запрокинув голову:
— Есть Ты или нет, а, дай знак!..
Дивились пламенники. Перед ними стоял не жуткий отверженец, заступник и покровитель разбойников и убийц, каким ведом был Феофан. А ясновзорный подвижник и пророк.
Но о нем жуткая шла молва. Печать великого зла, проклятия и отвержения лежала на нем. А ведь это был тихий и кроткий мужик, ведший радостную подвижническую жизнь землепашца, любивший солнце, волю и ближних больше, чем самого себя. Как чернобурунная туча, через всю его жизнь острый прошел огонь зла и сжег его душу.
В алтаре пели монахи. Пламенники подступили, горя и грозя, вплотную к Феофану. А тот, бросив бездонный, молнийный взгляд свой на песнопевцев, кольнул тихо и едко:
— Это я. А что?
— Убийца!.. — пустил кто-то сзади.
Медленно покачал Феофан головою, да и бросил:
— Да. Убил. Сущаго я убил? А вы — солнце Града убили!.. А?
Взор — из огня и мрака. В голосе боль кровавая, едва сдерживаемая буря.
V
В приделе собора древнем необоримые сразились два града. Град доначального хаоса — Феофан, и град предвечного света — Крутогоров.
В сердце Феофана душа Крутогорова ударила, как солнце. А перед Крутогоровым края души роковой открылись, черной, как бездна, хоть и озаренной загадочным каким-то, неприступным светом — светом неведомого миру Града. В свете этом душа Феофана зловеще вспыхивала, точно смертоносная синяя молния из-за туч.