Кто, какой!
Николаша? Профессор? Иль… — кто же?
Профессору — нет: не понравятся стены.
Скорее бы «это»? —
— И «это» —
— скрипучие ботики: шуба; усы хрусталями; огнец, — а не нос.
Снеговые вьюны рассыпалися; ясная пляска алмазных стрекоз и серебряных листьев ей пырснула в веко: кипела под веком.
— Так вот он какой?
Николаша?
Который из двух, или… трех, или…
— Путаюсь я!
Из глаз — жар; во рту — скорбь: от узрения всех обстоятельств; но в блеск электрический; блеск электрический: блеск золотых волосят.
А мехастая муфта, —
— направо —
— налево, —
— по воздуху!
Не думала: жизнь отдает без остатка: так все, совершенное ей, от нее отпадало, как сладкое яблоко с дерева; пользовалась не она, а — другие.
И — нет: —
— не любила она сердобольничать!
Нет же, —
— любила пылать!
И — согласием лобик разгладился:
— Буду сиделкою!
Тихо!
Старушка глаза опустила в пестрявенький коврик; блеснули очки очень строго; в дыханье — покой; а из глаз — золотистые слезы; и бабочка зимняя бархатцем карим порхала под лампою.
Нет!
Уверяла себя, что верна Николаше.
С мамусей прощаясь, мамусе она говорила какие-то трезвости, ластясь прищуром на все.
Домна Львовна вязала чулок:
— То-то будут жалеть на дворе; ты — любимочка ведь у собачек, мальчишек…
И —
— знала: —
— у «гулек»!.
* * *
— Мелькунья!
Старушка, качаясь, на кухню пошла, проводив Серафиму; а ложкой махала она Мелитише:
— Да, — мал малышеныш…
— Любуется, барыня, — солнышком, небом, котенком.
— Самую малость показывает, — Домна Львовна грозила ей ложкой своей, — от великого, что в ней творится!
— Уж, — иий… — Мелитиша отмахивалась. — Ее знаю: слова — пятачки; рассужденья — рубли…
— А сердечко — червонец, — ей ложкою в лоб Домна Львовна.
— Дарит свою милость; — прихныкивала Мелитиша, — а — как-с? Без огляду!
И бабочка каряя бархатцем —
— перемелькнула —
— под лампою.
* * *
Бурею ринулась в бурю.
В глазах — совершенство; во рту — милость миру; и белые веи на щечке огонь раздували; на муфту — звездинки.
Звездинка лизнула под носиком.
Снежные гущи посыпали пуще; и — нет — не видать; лишь блеснули и сгинули искры из искр — не глаза!
Да серебряной лютней морочила пырснь.
Саламандровый Барс
Выключатели щелкали; планиметрические коридоры бледнели; и блеск электрических лампочек злился.
Профессор —
— седатый, усатый, бровастый, брадастый —
— бродил коридорами.
Ждал Серафиму, вздираясь усами на блеск электрических лампочек.
Плечи прижались к ушам: одно выше другого; с лопаткою сросся большой головой; с поясницей — ногами; качался лопатками вместе с качанием лба; серебрел бородою; оглаживал бороду, с черных морщин отрясая блиставшие мысли.
А издали виделась комната: склянки, пробирки, анализы, записки; там — Плечепляткин; студент.
И оттуда дежурная фартучком белым мигнула; и — скрылась.
Туда оттопатывала.
Точно давно не имея пристанища, странствовал он, разлетаясь халатом, с которого оранжеватые, белые и терракото-карие пятна на кубовом и голубом разбросались.
Он думал о том, что открылось ему, как другому, и что, Как другому, себе самому пересказывал; глаз разгорался, как дальний костер из-за дыма.
А там —
— из палаты в палату, —
— став в пары, халаты прошли, предводимые Тер-Препопанцем, врачом, ординатором, дядькою, профиль Тиглавата-Палассера долу клонившим.
И — кто-то оттуда шептал; и — показывал:
— Он — стоголовою, брат, головою мозгует.
— Губою губернии пишет!
* * *
Он помнил, пропятяся носом, — что именно?
— Каппу, звезду? — нос, как муха, выюркивал.
— Математическую, — чорт, механику?
Нос уронил в земной пуп: вырастает из центра на точке поверхности!
— Сколько же было открытий?
— Одно?
— Или — два?
Он с отшибленной памятью, паветром схваченный, жил.
— Или ж, — нос закатил он в зенит, — наша память не оттиск сознания, а — результат, познавательный-с!
Нос говорил, как конец с бесконечностью, жары выпыхивая.
В бесконечности планиметрических стен саламандрою пестрой на фоне каемочки синей выблещивал.
Вдруг:
— Поздравляю вас!
Кто?
Пертопаткин.
— А что?
— Уезжаете?
— Это еще — в корне взять…
— Ах, оставьте, пожалуйста: следует, знаете ли, павианам иным показать, извините, пожалуйста, нечто под нос, и вы — мужественно показали; от всех — вам спасибо!
Кондратий Петрович вспотевшими пальцами руку горячую тискал; но кто-то взорал в отдалении:
— Не скальпируйте меня!
— Полюбуйтесь же, что происходит под игом тирана.
И — нет Пертопаткина: блеск электрических лампочек: шаг — громко щелкает.
* * *
Помнишь не то, что случалось, а то, что — случилось бы, носом, как цветик невидимый, нюхал.
Ресницы прищурил на блеск электрической лампочки; луч золотой, встав в ресницы его, распустил ясный хвост, как павлин; глаз открыл; и — павлин улетел из ресниц.
— Дело ясное, — он показал себе точечку в воздухе, — памятно то, чего не было
Целился носом на точечку.
— Воспоминание-с воспламененное в совесть сознания, — повесть!
И точечку взял двумя пальцами; точно пылинку, разглядывал.
— В корне взять: вспомнить — во всем измениться, чтоб косную память утратить!
| И точечку бросил, закинувши нос; точки — не было: перекрещение воображаемых линий она!
На скрещении двух коридоров стоял с разрезалкою, точно с зажженною свечкой, плеснувши полой, на которой малиновые, темно-карие, синие и терракотовые перетеры, серея износом, всплеснулись, когда перед воображаемой точкою, ставшей профессором, в точке, такой же, всплеснув желто-серым халатом, Хампауэр Иван, с костылей своих свесился:
— Очень жалею я вас, потому что меня, — и тут руку с гнилою картошкой, которую грыз, с костыля в потолок, — вы лишаетесь!
Желтую спину подставил; вскомчил седину, костыли гулко тукали за поворотом.
Профессор же носом, которым кончалось лицо, показал с сожаленьем, добрело лицо, утопающее в бороде, успокоен-но доброй, серебряной, мягко спадающей в кубовые, в желто-красные пятна; казался седой саламандрою; крупный, стенающий воздухом, нос защищался усами.
И вдруг, точно барсы, усы полетели прыжками, почуя добычу.
«Открытие», — вспыхнули щеки огнем, отчего борода побледневшая бросилась в бледную зелень.
«Открытие — сделано», — барсы-усы залетали.
Открытие —
— «сделано» —
— «мной!»
«Не одно-с, — убеждал он себя же скачками своей бороды, — два открытия сделаны мной: Серафима открылась! И — „Каппа“, звезда!»
И пошел, торопясь коридором, искать Серафиму — в отбытую дверь своей комнаты; из глубины коридора затыкались в пеструю спину — два пальца; слова раздавались о том, что губою губернии пишет и что — стоголовой башкою мозгует.
Мелькнули халаты пяти ассистентов: за пузом Пэпэша.
Как морда разбитого сфинкса
Вошел.
И увидел — предметы стояли сплошной перебранкою: стол проливался потоками слез, а не скатертью; кресло закормило рожу; мурмолка сидела под столиком красною жабой. Профессор боялся восстанья предметов и стен, из которых застенныи сумбур нападал; Серафима ему укрощала предметы; казалось, вокруг нее воздух зыбеет улыбками; а без нее стол слезился; и кресло гримасничало.
Серафима — открытие, вышедшее из удара оглоблей, над ним разразившегося, потому что события жизни, которые бьют, как оглоблею, — благодения.
И — залетал разрезалкою: жало вонзил в свое прошлое, — в то, от которого он выздоравливает.