И вот главным событием на этом общеинститутском собрании должно было стать выступление сына М. Зощенко. Прибыли корреспонденты газет и радио, восседали за столом президиума представители райкома. Зал был набит битком. И когда после длинного доклада парторга института и не менее длинной очереди «пожелавших» выступить в прениях на трибуну, наконец, вышел Валька, то все притихли, и слышны были лишь щелчки фотоаппаратов. Валька, переминаясь и как-то жалко улыбаясь, забормотал о том, что он, как комсомолец, конечно, не может не поддержать историческое постановление ЦК партии и критику в адрес его отца в докладе А.А. Жданова… И уж совсем невыносимо было слушать, когда он, сбившись с официальных штампов, начал «доверительно» объяснять, что, мол, его папаша действительно «накрутил тут всякую всячину с этой обезьянкой» и что с ним случается такое — «напишет Бог знает что, а потом и сам удивляется, и читателей в тупик ставит…».
Расходились после этого собрания, не глядя друг другу в глаза.
Я тогда, да и многие другие, восприняли поведение Вальки на собрании, как неуместное паясничание, не могли простить (и понять) его жалкие улыбочки. А позднее уже подумалось: а лучше разве было бы, если бы он отрекался от своего отца на полном серьезе, с громкими фразами и биением себя в грудь кулаками? Это было бы еще ужаснее. Может быть, он и прав, прикинувшись этаким Иванушкой-дурачком. Ну, а что у него было в душе — об этом один Бог знает…
Из института Вальку не исключили и в дальнейшем он работал преподавателем по курсу истории театра. После смерти отца занялся сбором материала для создания музея его памяти. Но, говорят, жизнь его сложилась неудачно, и он часто находился в состоянии подпития…
Кроме перечисленных разгромов интеллигенции прошли еще в ближайшие пять лет страшные процессы «врачей-отравителей», которых обнаружила какая-то Лидия Тимашук[51], за что была удостоена правительственной награды. Половина этих «отравителей» имела еврейские фамилии и, естественно, начался разгул антисемитизма. Начались увольнения, «разоблачения», доносы… И это после Бабьего яра и концлагерей Гитлера!.. Было мучительно стыдно встречаться с прекрасными людьми, моими преподавателями — Исааком Израилевичем Шнейдерманом (он был моим руководителем по диплому), с моей дорогой Еленой Львовной Финкельштейн. Она приглашала к себе домой, была очень ласкова со мной. Но так гнетуще-тревожно было у нее дома, так нерадостно, хотя и вернулся с фронта ее муж, и подрос сын Игорек… Мне было стыдно за то, что я русская.
Проходили в те годы еще какие-то кампании и «процессы» — уже забыла их вздорную суть. Но хорошо помню то унизительное чувство страха, с которым раскрывала каждое утро газеты: что еще свалится на наши головы сегодня? Что еще изобретет наш «Гениальный» и «Мудрейший»? Забегая вперед, скажу, что в особое изумление поверг меня (да и не только меня) летний день 1949 года, когда все газеты вдруг запестрели гневными речами в адрес каких-то грузинских специалистов по вопросам языкознания. Какие-то «буржуазные теории», какие-то Марр[52] и Чикобава[53]… И тут же огромным тиражом была издана красивая книжечка на хорошей бумаге — «И.В. Сталин о проблемах марксистского языкознания». Трактат этот, естественно, предписано было немедленно изучать во всех кружках политграмоты, на всех занятиях университетов марксизма-ленинизма. А мы все тогда были «охвачены» сетью политзанятий и раз в неделю после работы высиживали на занятиях, где надо было не только выступать с рефератами, но и постоянно вести конспекты по произведениям классиков марксизма, задаваемые на дом. Мы с мамой попали в одну группу при Университете марксизма-ленинизма: я как «молодой специалист идеологического фронта», а она как член партии, зав. библиотекой института. И так было смешно и грустно списывать друг у друга конспекты, готовить шпаргалки для семинаров. Мы тогда совсем увязли в четвертой главе «Краткого курса истории ВКП(б)», а тут вдруг еще «языкознание», о котором ни слушатели, ни лекторы наши не имели никакого представления. И вот во всей стране началась зубрежка каких-то непонятных терминов, понятий, дискуссионных проблем, в которых, судя по наукообразности изучаемого труда, наш вождь разбирался весьма глубоко. Ну как тут не изумиться диапазону его познаний и способности проникнуть в самые немыслимые ухищрения тех ученых, которые «скатились на идеологические буржуазные позиции»!
Чисткой литературы, живописи, театра и кино от «формалистических тенденций» успешно занимались в те годы Жданов и Суслов. На экраны выходили благостные фильмы, вроде «Сказания о земле Сибирской» и «Падение Берлина». В последнем был очень трогательный кадр, где Сталин (его изображал единственный актер, удостоенный этой чести — Геловани) в белом кителе, с очень красивым и мужественным лицом, ходил по саду и подстригал кусты роз. Портреты и картины, изображавшие Вождя, были отданы на откуп художнику Налбандяну[54]. Музыку на эту же тему творил Вано Мурадели[55]. Роман Бабаевского[56] «Кавалер “Золотой Звезды”» преподносился как лучший образец социалистического реализма. В театре им. Пушкина шел спектакль «Жизнь в цвету», где Н. Черкасов старательно играл просветленного старца Мичурина, чья жизнь возвысилась в результате союза с народным академиком Лысенко.
Я в эти годы уже работала преподавателем курса «Эстетика и основы искусства» в культпросветучилище и, естественно, знакомила своих студентов с «лучшими образцами современного советского искусства», тщательно анализировала с ними все «Постановления ЦК в области культуры и искусства», а на практических занятиях готовила с ними репертуар художественной самодеятельности. Помнится, особенно проникновенно исполнял хор будущих культпросветработников многоголосую «народную» песню, которая начиналась такими словами:
«Рано утром на рассвете
Просыпается земля.
Вместе с солнцем
Выйдет рано
Сталин — солнышко Кремля.
Он закурит свою трубку,
Выйдет молча на крыльцо,
Белоснежным полотенцем
Вытрет смуглое лицо…».
И все это — и процессы, и артисты, и политучеба, и «борьба за соцреализм» — было нашей жизнью в те годы, когда страна еще лежала в развалинах, когда в деревнях еще жили в землянках, а для подготовки земли к пашне должны были сначала захоронить тысячи останков убитых… когда города, и в том числе Ленинград, еще только залечивали раны, когда на месте остовов разрушенных домов возникали скверы, а разрушенные фасады закрашивались живописными панно, чтобы не омрачать взгляд прохожих, когда в квартирах наших было голодно и холодно. (Мне помнится, что долгие годы нашим основным и любимым блюдом была вермишель или «рожки», поджаренные на маргарине. Из овощей только кислая капуста и изредка картофель. Молоко только для ребенка, да и то после многочасовой очереди на рынке). Очень трудно было и с промтоварами: по талонам можно было получить в год на человека три метра шерстяной ткани или четыре метра штапеля, иногда пару обуви. И рядом с этой жизнью вдруг «вейсманисты-морганисты», «формализм в живописи», «космополитизм», «проблемы языкознания»! Абсурдность всего этого становится очевидной только теперь. А тогда воспринималась как некая внутренняя закономерность, понять суть которой нам, простым смертным, не дано.
1948–1957
Но вернусь к делам житейским, которые требовали тоже немало сил.