А разрывы все громыхают. Один совсем близко — вздрогнуло здание. (Позднее узнали — в Пассаж попал). Фантастические аккорды от слияния нежных звуков рояля и разрывов, завывания снарядов. И от сочетания несочетаемого, от контраста чувств, мыслей — какая-то душевная переполненность, то, что трудно объяснить словами. Замечаю у мамы слезы на глазах. И не только у нее. Неловко разглядывать эти изможденные, такие беззащитные сейчас лица, но хочется запомнить их, вобрать всех в себя. Опускаю глаза, чтоб скрыть, что и у меня комок в горле.
Потом Оборин ушел отдыхать, а мы с мамой устроились в затемненном уголке на банкетке, медленно съели (сосали) принесенные с собой сухарики сегодняшнего пайка — по два сухарика, длиной и толщиной в мой указательный палец. Один уже был съеден утром, с кипятком, а четвертый, последний, оставлен на вечер, когда будем варить «суп» из крахмала. Прижавшись друг к другу немножко подремали.
Отбой тревоги дали часа через полтора. И когда стали рассаживаться, я вдруг увидела, что из рядов, неподалеку от нашей ложи, мне машет рукой какой-то военный. Вглядываюсь и с трудом узнаю: мальчик из моего класса, тот самый озорной Венька Прайс, в которого я была влюблена в течение шести лет и по этой причине умудрилась ни разу за все школьные годы не только не поговорить с ним, но даже, кажется, и стоять рядом не отважилась. А тут он смеется, показывает на свободное кресло возле него. И я ему очень обрадовалась, вся моя дурь вмиг прошла. Сели мы вместе (мама тоже уже имела место), и с удовольствием поговорили, пока оркестр усаживался. Оказалось, он через два дня на фронт уходит. О наших ребятах друг другу рассказали, кто что знал. «Слушай, а мы ведь с тобой, никак, впервые разговариваем? — вдруг спрашивает. — Отчего это ты всегда в школе от меня как заяц от волка бегала?». «Так я же влюблена была в тебя, вот и боялась даже в глаза взглянуть». Он так и расхохотался — «А теперь не боишься?». «А теперь не боюсь! И вообще я тогда такая дура была». Посмеялись мы оба. А тут и второе отделение началось. (По окончании концерта Венька спешил в часть, взял мой адрес, обещал писать. Но ни одного письма я от него не получила. Позднее узнала, что он погиб).
Пятая симфония Чайковского… Об этом не расскажешь. Музыка будто взяла нас всех в свои объятия и не выпустила, пока не замолк последний звук, Это был такой мощный заряд энергии, силы духа, что даже самый слабый не мог не почувствовать обновления и прилива мужества. Помню лишь, что все смахивала рукой слезы и повторяла про себя: «Это про Победу. Эта музыка будет звучать в день Победы!..». А лирические темы, казалось, рассказывают о прекрасном будущем, которое наступит после войны. И в заключение, в финале — снова нарастающие (все приближающиеся!) шаги Победы!.. Через много лет я узнала, что в этой симфонии звучат силы грозного рока, трагической судьбы. Но вот в том, 1941-м, я услышала в этих аккордах ликующую неотвратимость Победы. И убеждена — все как один в зале испытывали то же. Это было видно по лицам, по глазам. Какие тогда были светящиеся лица!..
И оркестранты знали, что играют музыку Победы. Казалось, что вкладывают в исполнение все свои силы, уже переступают грань возможного, так как убеждены — этим подвигом служат приближению Победы!
По окончании помню чувство ирреальности, головокружения. Вместе со всеми аплодировала, что-то выкрикивала. Многие подошли к сцене, жали руки, пытались обнять музыкантов.
Не помню, как шли домой. Вернулись затемно. Но знаю, что заряд мужества, веры в то, что силы добра победят зло — все это дал нам этот концерт, концерт подвига музыкантов и дирижера. Кто знает, может быть, этот концерт и помог выжить и перенести все то, что еще предстояло пережить…
Декабрь 1941-го
Сильнейшие снегопады и морозы. Улицы утопают в сугробах. Кое-где виднеются намертво вмерзшие вагоны трамваев и троллейбусов. Омертвевшие остовы безглазых домов обросли инеем. От тех домов, в которых еще теплится жизнь, протоптаны узкие тропинки. Эти снежные ходы сливаются в извилистую пешеходную дорожку, которая петляет то по одной стороне улицы, то по другой, прижимаясь к домам и огибая завалы. Колея для редких автомашин прокладывается танками лишь по центральным магистралям, но и ее быстро заносит снегом. Прохожие редки. Бредут еле-еле, укутаны в шарфы и платки по самые глаза — не отличишь мужчину от женщины.
Обычные для ленинградской зимы короткие пасмурные дни в этом году превратились в сплошные сумерки — рассветало только около двенадцати, а уже с четырех все вновь наливалось синей мглой. Ночью призрачный лунный свет заливал весь город, делая беззащитным перед налетами.
Ненавидели в ту зиму луну. Но и невольно замечали фантастическую страшную красоту мертвого города в этом лунном сиянии. Буквально будто отпечатался на какой-то фотопластинке в моей памяти силуэт Троицкого собора на фоне призрачно-зеленого неба, когда я шла куда-то поздним вечером по нашей 1-й Красноармейской…
Сейчас удивилась — куда же я могла идти вечером, удаляясь от дома? И вспомнила — это я к Косте шла. А было так. Неожиданно пришло письмо от папы (военный привез — почта не работала уже). Он писал, что отправил нам посылку с оказией. За ней надо идти на Петроградскую сторону, на площадь Льва Толстого. Радость была огромная. Но и путь длинный, готовилась я к этому походу, как на Северный полюс. Все, что было теплого, бабушка с мамой на меня накрутили, заставили утром съесть тарелку горячего крахмального супа, саночки достали хорошие, со спинкой, старое пальтишко к ним привязали, чтоб посылку укутать и от мороза, и от чужих глаз, а то ведь и отнять могут.
Отправилась я затемно и шла по тому маршруту, по которому весной школу прогуливала — через Сенную площадь, по Садовой, мимо Михайловского замка, мимо Летнего сада, по Кировскому мосту, и так — до площади. Кажется, именно эти воспоминания о том, как выглядел этот путь весной, и помогли мне пройти его вновь. По дороге отдыхала, сидя на саночках и боясь уснуть. Шагала ровно, как автомат, чтоб беречь силы. Совсем не помню людей, которые вручили мне посылку. Какая-то темная, как пещера, комната, и в углу, при свете коптилки, вижу несколько вещевых мешков, среди которых долго ищут мой. Я боюсь, что его не найдут. Все же нашли, и я, не раскрывая, на ощупь сразу поняла — две (!) буханки хлеба, банка консервов и большой мешочек с крупой! Такое богатство! Теперь спасены, теперь будем жить!..
Не помню, как шла обратно. Знаю только, что все волновалась, чтоб никто не понял, какой груз я везу, и радовалась, что так хорошо замаскировала посылку пальтушкой и крепко привязала к санкам.
Уже смеркалось, а я почему-то шла другим путем (наверное, он казался мне короче, хотя это явно не так), свернула по улице Горького, мимо Госнардома, Зоосада, мимо сгоревших Американских гор. На повороте к Тучкову мосту небо полыхает заревом — уже много дней горит большой угловой дом и никто его не тушит. Пламя, уже вялое, нестрашное, вспыхивает в разбитых окнах, тлеет в грудах развороченных балок. Снег рядом с домом розовый и будто теплый, а левее, где Нева, все обрублено густой синевой — оказывается, уже совсем стемнело. Я медленно брела по этой кромочке розового снега, тянула за собой санки и, наверное, дремала на ходу. Вдруг споткнулась о какое-то бревно и упала. Упала не больно и, привалившись к бревну, немножко полежала, отдыхая и разглядывая огонь. Очень не хотелось двигаться — тепло… Но надо идти дальше. Приподымаясь, оперлась руками, «бревно» качнулось, и рядом с собою я увидела белое лицо — труп мужчины в черной шубе, Это я, значит, на него голову положила. Стало жутко. Заспешила из круга розового снега и уже в полной темноте — через Тучков мост, мимо Биржи, через бесконечный Дворцовый, к Исаакию и по проспекту Майорова — до дому. Путь этот совсем не помню, знаю только, что он был таким. В памяти только темный подъезд нашего дома и острая мысль: мы теперь так богаты! Не только хлеб, но и целый мешок крупы (килограмма три, наверное!). Значит, одну буханку можно отдать Косте. Видела его недавно, еле шел, держась за стены домов, меня не узнал… Но тогда надо сделать это сейчас же, не заходя домой. А посылку пока спрячу под лестницей. (Видимо, я тогда уже была больна. Потом выяснилось, что у меня температура, и я пролежала неделю не вставая). Помню, как будто в бреду развязываю мешок, достаю одну буханку, голова кружится от запаха хлеба, но почему-то и мысль не приходит о том, чтоб отщипнуть кусочек, снимаю платок, которым была повязана сверху шапки, укутываю в него буханку, прячу ее за пазухой, а мешок заталкиваю под лестницу. Все это в кромешной тьме и лихорадочно торопясь. Потом иду снова по пустынной нашей улице по направлению к десятой Красноармейской, и вот тогда-то я вдруг поразилась неправдоподобной красоте лунной ночи…