Долго стучалась в дверь. Открыла мать Кости (он в ночную смену работал). Сначала не узнала меня, все разглядывала, приблизив коптилку к самому лицу. Когда увидела буханку, испугалась, отталкивала от себя: «Не надо! Ты ее где-то украла. Не надо…». А потом заплакала и взяла.
Как шла домой, не помню. Одна картинка только ярко: уже лежу в кровати, укутанная всем теплым, пью горячий чай, вокруг меня суетятся мама и бабушка, смеются и плачут одновременно. Мама осторожно разрезает буханку и протягивает мне ломоть настоящего черного пахучего хлеба, а на нем кусочек маслянистых рыбных консервов…
Эта посылка спасла нас. О второй буханке я ничего не сказала маме ни тогда, ни теперь, когда прошло уже 42 года. И до сих пор не знаю, большой ли был мой грех в этом поступке или не очень. Не о молчании я говорю, а о самом факте: украла хлеб, т. е. посягнула на жизнь своих самых близких. Но — и спасла жизнь другую. Единственным оправданием, пожалуй, может быть лишь то, что я тогда была уверена — мы теперь обеспечены! Ведь кроме хлеба и консервов еще и крупа! А ее можно тянуть бесконечно долго. Значит, «излишек» можно и должно отдать тому, кого хотя уже и не люблю (все растаяло в июле), но чувствую себя в ответе за него… Так, или примерно так, я размышляла тогда. А скорее всего и совсем не размышляла, а просто поддалась движению сердца. А в мешочке, между прочим, оказалась не крупа, а соль. Папа, по опыту Гражданской войны, знал, какая нужда может быть в соли, и прислал нам ее. Так что наши «неиссякаемые» запасы кончились очень скоро… А Костю с мамой эта буханка действительно спасла. Уже в феврале он вдруг пришел ко мне и принес «к 8 марта», как он сказал, бутылочку рыбьего жира — тоже большую драгоценность. Мы долго жарили на этом вонючем жире лепешки из дуранды[23], и этим он помог в самые трудные дни нам. (Так, значит, поступок сердца все же не исчезает бесследно и вызывает ответную реакцию. А все вместе сохраняет ниточку жизни. Я и в дальнейшем совершала «неразумные» поступки, но никогда не жалела об этом, даже если это кончалось плохо для меня…).
В декабре почти прекратились налеты. Но зато начались ежедневные обстрелы. И это еще страшнее, так как внезапно. Хотя и объявляли по радио, что такой-то район подвергается артиллерийскому обстрелу, но направление все время менялось и было трудно предугадать, откуда опасность. Но у всех наступило такое безразличие (отупение?), что не обращали внимания на призывы радио, на свистки и окрики дежурных МПВО, и во время обстрела не прекращали движения, а лишь для вида постоим в подворотне, а как дежурный отойдет, выйдем и, прижимаясь к стенкам, продолжаем свой путь, если не загонят в следующую парадную или двор.
Так и я спешила однажды в двадцатых числах декабря на зачет в институт. Вышла уже на Измайловский, а тут начался обстрел — садят снарядами прямо откуда-то из-за Варшавского вокзала. Я, перебежками от одного дома к другому, добралась до моста через Фонтанку. Помню не страх, а какой-то азарт был: «Да неужели не сумею проскочить?». И радовалась, когда смогла обмануть милиционера, будто в нем и была основная опасность. А на мосту вдруг почувствовала, что снаряды пролетают со свистом буквально у меня над головой и охватил меня такой страх, что легла на снег и ползком переползла на другую сторону. Разрывы слышались совсем рядом и земля вздрагивала. Потом затихло, и я быстро добежала до института. Он разместился в новом здании Текстильпрома на проспекте Майорова (там теперь, кажется, филиал Дома моделей одежды). Поднялась на верхний этаж, по длинному коридору подошла к своей аудитории, приоткрыла тихонько дверь — за столами сидит уже вся группа, человек двадцать, в профиль ко мне стоит педагог, что-то объясняет. Я решила переждать, пока он кончит. Вдруг толчок и оглушительный взрыв. Я будто оглохла и отключилось сознание на мгновение. Оказалась на коленях, руками вцепилась в косяки распахнувшейся двери, а там, будто в замедленном кино, потолок изгибается, выпучивается и медленно рушится на головы сидящих… Все тонет в облаках известковой пыли. Педагог что-то кричит и вышвыривает меня в коридор, где уже толпа бегущих из других аудиторий к лестнице. Дальше ничего не помню. Не знаю, сколько погибло тогда. Если бы чудом не задержалась у двери, то была бы вместе со всеми…
Таким запомнился декабрь. К концу месяца город будто вымер. Редкие прохожие. И все чаще встречались саночки, которые тянут за собой женщины, а в них кто-то завернутый в тряпье — то ли обессилевший, то ли уже мертвый. Утром выйдешь из дому и непременно увидишь два-три трупа возле подъездов — за ночь вынесли, чтобы потом проезжающая машина забрала и увезла на кладбище. Постепенно в каждом районе появился свой неофициальный морг. Неподалеку от нас таким моргом стала площадь за Троицким собором, возле забора больницы. А у нас в доме трупы складывали штабелями, как дрова, в старом «каретном» сарае. Туда же отнесли и маленькую старушку Кенго. Она умерла тихо и незаметно в своей комнате — сначала думали, что она спит. А к Новому году вдруг с кем-то переслали письмо от ее дочери, Луизы Ивановны, из Ташкента, где был Михайловский театр. Спрашивала, как живем, тревожилась за маму, интересовалась, жива ли их кошка… Помню, с какой жестокостью написала я в ответ, что не только кошка, но и мама ее умерла. И никакого сочувствия к ней не испытывала, очень уж возмутил меня этот вопрос о кошке… Письмо это писала я, сидя возле «елки». Цветок аспарагуса продолжал быть зеленым, и я украсила его серебряным дождем и мелкими стеклянными игрушками. Очень обрадовались обнаруженным в коробке елочным свечам и нескольким грецким орехам, завернутым в фольгу. К Новому году была большая радость — первая прибавка хлеба: рабочим 350 грамм, детям и служащим — 200.
* * *
Для Арнольда Бернштама декабрь 1941-го был началом работы над задуманным им делом всей жизни — политэкономией социализма. В ноябре он похоронил отца (откопал его в развалинах возле дома № 9 на Литейном) и с тех пор начал регулярно ходить заниматься в Публичную библиотеку. Только это и спасло тогда — так он сказал много лет спустя. В подвале библиотеки работал тогда один читальный зал и там, при свете коптилок, ежедневно собирались те «сумасшедшие», которые не могли существовать без книг даже в то страшное время. По рассказам знакомой библиотекарши, были среди них и военные, и ученые, и какие-то чудаки, которые изучали самые разнообразные вещи — от изготовления зажигательных смесей для «бутылок-гранат» и переработки целлюлозы для добавки в хлеб, до астрономии и истории революционных теорий. Арнольд был тогда, видимо, одним из тех немногих, кого интересовала литература по общественно-социальным вопросам. Он изучал тогда первоисточники политэкономии и приступил к разработке тех проблем теории социализма, которые были еще не решены или, на его взгляд, имели ошибочные концепции.
* * *
С сентября по декабрь было самое тяжелое время для Ленинграда за всю Блокаду. Вот цифры за этот период, опубликованные через много лет: бомбили 97 раз, артиллерийский обстрел 106 дней, на город упало 3296 фугасных бомб, около 100 тысяч зажигательных и 30 тысяч артиллерийских снарядов. Это 76 % фугасок и 96 % зажигательных бомб за Блокаду всех четырех лет. Разрушено и повреждено было за эти месяцы 2325 зданий, 22 моста, возникло 634 пожара.
1942-й г
В начале января 1942 года соседка Вера Степановна попросила меня сходить с ее восьмилетним Женькой на Елку — получила два билета на работе, и там будут давать какое-то угощение. Начало в 12 часов дня, вышли еще затемно. Закутан Женька до бровей, везла его на саночках. Путь неблизкий: до середины Литейного, а потом направо, по Некрасова, в здание кукольного театра. Дорогу не помню. В памяти только сумрачное фойе, где вокруг чахлой елочки (и откуда ее достали?) десятка два чуть живых молчаливых ребятишек. Играет на баяне слепой баянист и руководительница пытается создать хоровод: поет сама, вызывает детей в круг… Но вслед за нею движется не более пяти-шести самых сильных. Но и они отучились улыбаться.