Кое-как, волоком, тянем свои тюки и мы. Входим, и застываем на пороге — огромный бревенчатый зал освещен многими лампами, которые кажутся тусклыми из-за пара, клубящегося над столами, за которыми едят сотни людей… Пар клубится и над огромными котлами возле кухни, над длинной очередью людей к этим котлам. Лязг металлической посуды, гомон, смех, плач… И над всем этим пьянящий, одуряющий запах сытной еды и хлеба… Кружится голова и все дрожит и мелькает в глазах от слез, которые забываешь смахивать…
Получаем по полбуханки белого хлеба, по миске наваристого мясного супа с пшеном…
(Вот пишу сейчас, и снова слышу запах и вкус. И снова слезы застилают глаза… Не могу писать. Продолжу потом…).
Нам казалось, что, переправившись через Ладогу, останутся позади все ужасы войны и начнется новая, пусть трудная, но все же какая-то нормальная жизнь. Но нам предстояла еще длинная дорога. Мы хотели добраться до станции Сонково, неподалеку от Рыбинска, где в деревне жили родители наших соседей по квартире — Зинаиды Ивановны Ладыниной. Она с дочкой уехала туда еще осенью и оставила нам адрес. И вот эта дорога, не слишком длинная по километрам, но затянувшаяся на 17 суток, чуть совсем не доконала нас.
На эвакопункте Ладоги погрузили всех нас в товарные вагоны и потянулся состав каким-то окружным путем, через Череповец и Вологду в Ярославль. Но больше стояли, чем двигались, пропускали бесконечные военные эшелоны с орудиями, солдатами в сторону фронта, и составы с ранеными — на восток. Нам выдали талоны, по которым на станциях, где есть эвакопункты, можно было получать питание. Но поезд двигался неравномерно, стоял иногда по двое суток в поле или на полустанке, где нет эвакопункта, и после сытного обеда в Ладоге переносить снова голод стало еще мучительнее. Получив паек, многие не имели сил растянуть его на несколько приемов, съедали все сразу и потом болели. (Вообще, вероятно, было неразумно сразу кормить так обильно и выдавать по полбуханки хлеба зараз — желудок не справлялся, начались поносы, а некоторые умерли в дороге от заворота кишок).
Товарные вагоны имели только несколько рядов деревянных нар да железную печурку в углу, труба от которой тянулась в верхнее окошечко. Двери тяжелые, не было сил открывать их на каждой остановке, поэтому оставляли широкую щель и сквозь нее сильно дуло. Все стремились утесниться в теплый угол, но места не хватало. Не хватало и мест на нарах. Поэтому мы примостились на своих тючках и первые несколько суток спали по очереди. Потом, от станции к станции, народ убывал. Кто прибыл на место, кого отправляли в больницу, несколько человек умерло. На крупных станциях состав обходила санитарная команда и забирала больных и мертвых. Так и мы постепенно разместились на нарах.
Когда подъезжали к станции, где будут кормить, то все спешили из вагонов, чтоб занять очередь к раздаточному окну, набрать кипятку, разжиться дровишками для печки. Детей и тех, кто не мог двигаться, оставляли сторожить вещи. Обычно давали, кроме хлеба, кашу, которую мы разбавляли кипятком и получалась сытная похлебка. Мы с мамой и бабушкой не позволяли себе съедать все за один раз и поэтому избежали расстройства желудка. (Но вообще с проблемами естественных надобностей было унизительно трудно. Как только состав затормозит — высыпает из вагонов народ и, оглядевшись, и, чаще всего, не обнаружив никаких туалетов, спешат в конец состава, где присаживаются рядами вдоль колеи. А что было делать?)
Нередко поезд останавливался на дальних путях, и чтоб добраться до эвакопункта, надо было пролезать под вагонами. Потом таким же образом с полными мисками и бидоном с кипятком — обратно. И дрожать при этом, чтоб состав не ушел. А ведь остановки были и среди ночи, тогда все это надо было проделывать в кромешной тьме. Помню, как металась между составами, не могла отыскать свой — его перегнали на другой путь. Чудом встретилась с мамой, которая побежала искать меня. Плакали обе. Но успели.
И еще ужасным было то, что снова напали на нас вши. Да это было и немудрено. Все спали вповалку, вплотную друг к другу и не раздевались. Женщины откровенно «искались» в головах друг у друга. При свете печурки и единственного фонаря «летучая мышь» осматривали белье и одежду. Не миновали этого и мы.
Дорога запомнилась как бредовый сон. На какой-то станции задержались надолго, и мы с мамой даже вышли на городскую площадь. И там увидели, что шоферы военных машин торгуют из-под полы хлебом. Решили купить и мы, так как боялись остаться без запаса. Сторговали полбуханки за 30 рублей. Быстро завернули в платок (за спекуляцию могли оштрафовать) и поспешили в вагон. А когда попробовали хлеб, то почувствовали сильный запах бензина. Да такой, что даже заткнув нос нельзя было есть — и на вкус этот хлеб был пропитан бензином! Нарезали кусками, положили в мешочек — может, промерзнет и отобьет запах. Но так и не смогли есть его и потом, уже в деревне, скормили скоту эти сухари… Как мог тот солдат продать нам его? Ведь видел, знал, что мы дистрофики…
Еще помню, как где-то наш состав стоял сутки, а потом сказали, что уйдет только утром. И очень захотелось мне в здание вокзала пройти, чтобы поспать в тепле. Но там битком было набито военными и нас не пускали. Но какой-то молоденький матрос разговорился с нами — все про Ленинград расспрашивал, а потом пообещал маме, что до двух часов ночи, когда ему на дежурство идти, он устроит меня на вокзале, затем проводит до нашего эшелона. И я спала в духоте и махорочном дыму, сидя на полу, на солдатском вещевом мешке, положив голову на колени этому незнакомому парню. А он даже пошевелиться боялся и укрывал мои ноги шинелью. И то ли отсидела я ноги, то ли они в тепле отекли, но еле довел он меня до состава и потом еще двое суток я не могла ходить — отнялись снова, как уже бывало в Ленинграде.
Как ехали последние дни, совсем не помню. Знаю только, что в Рыбинске была пересадка на местный переполненный поезд, и это было ужасно. Нас отталкивали мешочники, мы плакали и совсем отчаялись. Но нашелся кто-то добрый, забросил в выбитое окно наши узлы и каким-то образом втиснул нас в вагон, вернее — в тамбур. Так в нем и ехали до утра, на рассвете высадились на тихой маленькой станции Сонково. Тут же подвернулись розвальни, запряженные лохматой лошадкой, и бородатый дядька, причитая и охая, погрузил нас, укрыл соломой, овчинным тулупом, и мы будто провалились в сон. Откроешь глаза — над заснеженным полем розовеет утренняя заря, мирно поскрипывают сани и неспешно трусит лошадка, понукаемая однообразным «Но… Но…» И оглушительная тишина и покой…
Не помню как приехали, как встретили нас. Всплывает перед глазами уже вечер, керосиновая лампа на столе, огромная, пышущая жаром русская печь, из которой женщины ухватами достают чугунок с водой и наполняют корыто, стоящее на полу. Окна завешены дерюжкой, все тонет в облаках пара и тепла — мы готовимся к мытью. Бани в этой деревне нет, здесь моются… в русской печи. Когда сойдет жар, выгребают угли, стелют солому, забираются туда и, усевшись на колени, согнув голову, чтоб не задеть сажу, моются из кадушки, воду в которой меняет и подает кто-нибудь из домашних… Уговаривали и нас попробовать такой способ. «Все косточки прогреются, вся хворь жаром выйдет!» — но у нас не было сил на такой эксперимент и поэтому решили ограничиться корытом. Когда же разделись и начали по очереди омовение, то ужаснулись сами тому, какие мы исхудалые и страшные… Женщины деревенские плакали, мыли нас, как малых детей. От горячей воды, тепла, мы совсем ослабели…
Отвели нам угловую комнатку, где стояла кровать с вязаным подзором и горой подушек, стол под образами, шкаф и большой фикус в деревянном ящике. Я спала на полу, под этим фикусом, а мама с бабушкой — на кровати. Таким блаженством было просыпаться от давно забытых криков петуха, мычания коровы. Слышать, как хозяйка принесла ведра с водой, затапливает печь, тихонько гремя ухватами, как мяукает кошка, ожидая свою порцию молока… Сквозь заиндевевшие окошки слепило зимнее радостное солнце, пылали на подоконниках герань и бальзамин. Так приятно было сидеть на широких лавках, гладить теплые, серебристые от старости бревенчатые стены, ходить в шерстяных носках по чисто намытому полу, покрытому домоткаными половичками…