Чтобы вернуть пострадавшим растением силу, их нужно было прежде всего обеспечить влагой. Особенно грустно было смотреть на старинный вяз на дерновом круге перед домом поэта, на «Дуб уединенный» и другие древние дубы в Тригорском, которым было 400–500 лет! Уже начинался июнь, все вокруг зазеленело, а «патриарх лесов» не подавал признаков жизни. И невольно думалось: неужели пришел конец самому старому, самому величавому древу пушкинской земли?
Но мы не теряли надежды на то, что дыхание все же к нему придет.
Средства, которые рекомендуют в этих случаях, известны: больше воды, больше удобрений. Две наши машины — поливочная и пожарная — с утра, до вечера курсировали между рекой Соротью и парком, лили воду к подножию ствола, на крону — тысячи ведер ежедневно, — с перерывами день-два. Кормили его химикатами, особенно обильно конским навозом.
И чудо свершилось. Дуб вновь ожил, проснулись его запасные почки, зазвенела крона, вернулась краса легендарного дерева.
Видя эту нашу заботу, многие экскурсанты и туристы стали объявлять себя нашими помощниками. При входе на усадьбу Михайловского нами был поставлен щит с надписью:
«Дорогой паломник!
Возьми ведро и принеси воды из пруда и полей какое-нибудь дерево или куст!»
Рядом со щитом были поставлены ведра… Тысячи людей отозвались на этот призыв.
И вот результат — вновь зазеленели кусты сирени, орешника, яблони и груши. Вновь пришли в пушкинские сады и парки красота и великолепие.
Часть четвертая
Гром выстрела на Черной Речке
Как-то меня пригласил в гости поэт Николай Доризо и познакомил со своей трагедией в стихах «Третья дуэль». А потом, через совсем непродолжительное время, я с повышенным интересом прочитал ее в шестом номере «Нового мира» (1983 г.). Хорошо, что она появилась именно в этом журнале — еще одно свидетельство нашего общего внимания к любимому Пушкину.
В своей поэме Доризо рассказывает о роковом возмездии, о трагедии, которая вошла в дом убийцы Пушкина — Дантеса. Его родная дочь Леония Шарлотта, в которой заговорила русская кровь ее матери, родной сестры жены Пушкина блестяще изучив русский язык, посвятила всю свою жизнь памяти великого русского поэта. Леония знала наизусть все главные пушкинские шедевры. В ее комнате висел портрет Пушкина, висел как икона, перед которой она молилась. Она не звала отца иначе как «убийцей».
В Леонии Шарлотте сказались многие черты русского характера. И это понятно. Помимо того, что у нее была русская мать, сам Дантес по линии своей матери был внуком графини Елизаветы Федоровны Варцлебен, бывшей замужем за графом Александром Семеновичем Мусиным-Пушкиным (1730–1817). Он приходился шестиюродным братом Надежде Платоновне Мусиной-Пушкиной, которая, как мы знаем, была бабушкой Н. Н. Гончаровой, жены А. С. Пушкина.
Родство Пушкиных с Мусиными-Пушкиными — родство кровное, хотя и весьма отдаленное по общему предку.
Доризо дал правдивый портрет Леонии, ведь она умерла от горя, потеряв рассудок….
Какое горе и какое торжество?
Да, торжество божественного гения
К ней, бедной, снизошло как волшебство,
Нет, не безумство, а, скорей, прозрение.
Доризо вспоминает слова М. Ю. Лермонтова из его стихотворения «Смерть поэта».
Само «возмездие» и «божий суд» над Дантесом на этом не закончились. Изгнанный из пределов России, Дантес жил во Франции. Как рассказывает племянник А. С. Пушкина Лев Павлищев в своей книге «Кончина Александра Сергеевича Пушкина» (П., 1899, изд. П. П. Сойкина) «жившие во Франции соотечественники жены Дантеса не пускали убийцу Пушкина к себе на порог. Не могу не привести при этом слышанный мною от Ольги Сергеевны рассказ, что через два года после дуэли с Пушкиным Дантесу прострелили нечаянно правую руку — как бы в возмездие, ниспосланное свыше, за убийство поэта — в ту минуту, когда он указывал ею на что-то своему спутнику. На охоте же убит в 1851 году нечаянно выстрелом и бывший его секундант виконт Даршиак. Проклятие перед Дантесом продолжалось».
Передо мною неопубликованные записки художницы Александры Петровны Шнейдер, любившей Пушкина своей особой, неповторимой любовью. Копию этих записок она подарила Надежде Васильевне Соколовой, моей приятельнице (ныне покойной), известной в 30-е годы певице Ленинградского академического театра оперы и балета, а Соколова подарила их мне. В них художница рассказывает о том, какое проклятие довлело над родом Дантеса и после его смерти в 1895 году.
Вот отрывок из этих воспоминаний.
«Это было в 1901–1902 году. Я поехала в Париж, чтобы усовершенствовать свое мастерство под руководством одного известного французского преподавателя живописи, успешно занималась, и француз-учитель скоро искренне привязался ко мне, уделяя много времени занятиям со мною. Однажды в мастерскую вошел русский. Он просил принять его в студию. Руководитель студии резко отказал, не объясняя причины отказа. Меня поразил при этом его вид. По лицу его пробежала легкая судорога, и голос заметно дрожал. Оставшись с ним наедине, я поинтересовалась, чем вызван такой категорический отказ. Француз ответил: «Я не принимаю к себе русских». Сказал это глухим, сдавленным голосом, отрывисто и сухо… «Но ведь и я тоже русская», — ответила я ему. Для учителя это было полной неожиданностью. До сих пор он принимал свою ученицу за немку. Ее заявление подействовало на него как внезапный резкий удар. Он вздрогнул, как-то вытянулся и выронил из рук кисть и палитру… Потом отошел к окну и долго стоял, не оборачиваясь, не говоря ни слова… Но, придя, по-видимому, к какому-то решению, он подошел ко мне, тяжело опустился в кресло, стоявшее рядом, и заговорил: «Я вам скажу все. Я прямой потомок Дантеса. Когда русские узнают, кто я, они отворачиваются от меня с ненавистью и презрением. Да, во мне течет кровь того, чье имя для слуха русского человека одиозно. Я сам знаю, что во мне течет кровь убийцы Пушкина… Я ношу в себе это тяжелое наследство, ношу его в своем сознании. Это сознание подтачивает мои душевные силы, лишает меня покоя. В работе я забываюсь, но при встрече с человеком из России меня снова охватывает боль, горечь, и я теряю себя…»
Учитель говорил тяжело, казалось, он с усилием выдавливал из себя слова, и частые паузы прерывали его речь.
Помолчав, он продолжал: «Я знаю Пушкина. Знаю хорошо. Я сердцем понимаю, кого потеряла Россия в его лице. Это был светлый человек, прямой и неподкупный, это был гуманист. А их не так часто встречаешь в жизни. А поэт Пушкин — это взлет русской поэзии. Взлет стремительный, ошеломляющий. Я знаком в какой-то мере с историей вашей страны, поэтому не удивляйтесь, что я так говорю. Такие взлеты присущи только гению. Кто знает Пушкина, тот не может не любить этого поэта, такого ясного, солнечного…
…Да, Пушкин — солнце русской поэзии, и мне понятно все то, что происходит с вами, русскими, при встрече со мной… Я вас не осуждаю. Но мне от этого не легче. Мне от этого еще тяжелее, еще больнее.
Повторяю: я люблю Пушкина, люблю и как поэта, и как человека… Если вы отвернетесь от меня, я не найду в своей душе сил осудить вас». Он встал, подошел к окну и замер в напряженном тягостном ожидании.
На какие-то доли секунды я потеряла власть над собой. Реальная действительность ускальзывала от меня, и в потрясенном восприятии время и место утратили свое настоящее значение. Передо мною в эти минуты стоял не друг-учитель, не обаятельный и ставший близким мне человек, а тот, чье имя вызывало и вызывает в каждом русском человеке бурю гнева, протеста, сердечную боль, ненависть; передо мной стоял тот, чье пустое сердце билось ровно, когда он, не дрогнув, направил пистолет на нашу славу, тот, кто не был способен понять, «на что он руку поднимал».
А учитель стоял у окна, правая рука его опиралась на подоконник, левая судорожно сжималась и разжималась. Он ждал… В душе моей вспыхнуло независимо от ее воли чувство, заставлявшее русского человека отворачиваться от того, в ком текла кровь убийцы Пушкина.