…Любил Александр Сергеевич в светлую неделю ходить к отцу Лариону в церковь Воскресения на Воронине звонить в колокола. Один раз так ретиво звонил, что у попа голова колесом пошла. Подошел отец Ларион к колокольне и стал махать шапкой, чтобы звонарь кончил гудеть. Пушкин послушался, спустился на землю, подошел к попу, похлопал себя по животу и сказал: «Вот до чего твоей музыки набрался, не помещается!» Поп плюнул, помянул всех чертей и пошел к себе домой, а Пушкин через забор и в Тригорское — на куличи и пасху и с женским сословием христосоваться.
…Вот теперь давно уж нет кулачных боев на Сороти. А в старину были. Много охотников имелось до этой забавы. Иной раз на масленой под усадьбой Михайловского собирались люди в числе тысячи, а то и больше. Приходили все воронические, вельяне, опочане. Приезжали на лошадях, пароконно, тройками. Всяко было. Сперва гонялись друг за другом по озеру. Нужно было, чтобы запряженная лошадь бежала рысью, а те, что по сторонам, — скакали. Лихие люди геройство свое показывали. Станет такой богатырь в сторонке, выставит перед собою руку, а на него во весь опор лошади скачут. Когда подлетят кони, он должен ударить ладонью по торцу оглобли и остановить тройку.
Это считалось большим искусством, и такого лихача угощали всем обществом. Другие силачи на этом игрище руками ломали железные подковы, ременные гужи рвали.
Потом все, кто был на гулянье, разделялись на две части и устраивались линиями в боевом порядке. Сперва с обеих сторон выходили малолетки и начинали задир. Потом шел поединный бой. Выходил из линии какой-нибудь молодец, вызывал соперника, и начинался бой. А уж потом всенародное сражение. Бывало, после сражения иных с поля да прямо на господский двор Михайловского несли кости вправлять…
Пушкин любил смотреть на эти игрища, а иные помещики здесь и сами свое молодечество показывали.
…У меня в деревне Савкино байня дюже хорошая. Без трубы, одна каменка. Топлю я ее, покуда от ней не пойдет вопль и она не станет сладкая. Тогда я открываю в потолке душник и выпускаю зной, беру веник и иду мыться. Хорошо драть свое естество веником, когда оно еще не умылось.
Иногда хожу в байню не один, а два раза. Зайду, попарюсь, обомлею, потом уйду в избу. Ежели воды и тепла много, то обязательно схожу в байню пострадать еще разок. Не пропадать же такому веселью и прелести. Ежели сам второй раз не схочу идти, гоню жену, а сам иду квас пить. Выпью шесть-семь кружек, успокоюсь — и на печь.
Вообще сказать, черные байни, ежели они топленные по-настоящему, ольховыми дровами, дюже пользительные. Угару, сажи, копоти и иных средств утомления в них не бывает. Моя байня куда лучшей чем заповедницкая, хотя в той и чисто, как в часовне, и она совсем господская. От нее у меня завсегда делается общее снижение сил и головокружение. А от моей байни я имею одну восторженность и сладость во всем теле.
Рубил свою байню я сам. У нас, у савкинских, испокон веков всяк сам себе рубит. У каждого своя байня. Без байни, как без порток, — тоскливо и простудно!
…Было это накануне духова дня 1908 года. Позвал нас земский начальник Карпов в Михайловское, а было нас — целая артель, шестнадцать плотников и каменщиков из разных окрестных деревень. И сказал Карпов: «Будете дом в Михайловском строить! Завтра закладывать будут. Приедет начальство, духовенство, сам его сиятельство князь Львов. Так чтоб всем нам быть вовремя, в порядке, со струментом. Одеться почище. И чтоб ничего такого-этакого. Понятно?» — «Помилуйте, вашебродие, как не понятно. Очень даже понятно. Мы ведь тоже с понятием. Как можно!»
Настало утро. Явились мы на усадьбу. Все чисты, фартуки белые, струмент сложили вместе. Вдруг видим: подъезжает карета, потом еще, потом еще… Смотрим, одних попов ввалилось штук этак пять… Едет алтунский князь Львов. Губернатор. Публика вся чистая. Одним словом, картина важная, великолепнейшая.
Поставили посредине двора стол. Попы стали драть молебен. Тут Карпов мне и шепчет: «Давай тащи камни, струмент, сейчас церемонию делать будем… быстро!»
Подошли долгогривые к месту, где дом строить, покропили его святой водой. Подошел губернатор, кинул золотой.
Мы ляпнули на золотой извести и положили на нее огромный, этак пудов на восемь, камень…
За губернатором подошел князь Львов, Александр Иванович. Вырвал он, у меня мастерок, подхватил из ящика раствору, высыпал на камень целую горсть золотых червонцев, и ляпнул на них известку, а сам этак чудно посмотрел на меня косым глазом и сделал кривую усмешку. А я все вижу…
Потом стали подходить другие господа. Клали всяко, кто целковый, кто полтину, мелочи не клали. Я все вижу, все смотрю. Успеваю только раствор да камни наворачивать.
Кончили закладку, господа в парк гулять пошли, а Карпов нам и говорит: «Ну, ребята, теперь давай быстрей кладите стенку…» Ну, мы и постарались. Почитай, за час добрых пять саженей сложили фундаменту. Уморились. Господа подходят. Стоят, смотрят. И тут вдруг возьми я да и сними шапку да скажи господам: «Ваши благородия! По русскому обычаю надо бы это святое дело винцом окропить…» А господа ничего. Смеются. Смотрю — кладут в мою шапку, и порядочно кладут.
Наконец разъезд начался, и все отъехали. Подсчитали, мы деньги. Вышло почти десять целковых — целый капитал! И решили мы всем нашим обществом взять два ведра водки и чего-нибудь к ней еще по малости, так сказать. Принесли ее, эту водку окаянную. Вкусили. Закусили, И оказалось мало. Тут стали мы рыться в своих штанах и шапках, копейки собирать. Наскребли бутылки этак на три, А что на нашу могучую братию три бутылки? Благовоние одно, святой дух!
И тут бес возьми и шепни мне на уха «Давайте, — говорю я каким-то чужим голосом, — обождем вечера… разроем фундамент, возьмем барские денежки, бог их прости…» Все и согласились. Сделали честь по чести. Развалили, вынули денежки, опять сложили камни… Ну, а потом и началось… Пьем день, пьем другой. Песни поем. Тут же и спим, такое истошное вдохновение на нас нашло! Только приезжает на третий день земский с урядником, оба словно туча грозовая… Подошел земский к фундаменту, посмотрел. Колупнул пальцем известку. Поглядел на палец, потом на нас глянул и, ничего не говоря лишнего, распорядился всех рабов божьих отправить в волостную кордегардию.
И тут началось следствие. И все-то свалилось на меня, как на зачинщика. Карпов говорит: «За это воровское дело, за святотатство, будет тебе три года каторги, как бог свят!» Господи, думаю, что же теперь делать? Семья-то как? А семья у меня была большая — сам-девятой. Дома все ревут, как стадо в Егорьев день. Душа к аду приблизилась, трясется.
Но прошла каторга мимо моей несчастной жизни, и я воскрес душой. А случилось это так. Зная мое бедственное положение, пришел как-то ко мне новоржевский бобыль Мишка и говорит: «Ладно, давай уж все на себя возьму… А ты живи… У тебя семья, а мне что… Три эти года пройдут, как облако в небе. И никому никакой погибели». Обрадовался я, забегал. Кричу: «Баба, детки, валитесь в ноги Мишке!» А Мишка стоит словно статуй, ухмыляется…
Собрали мы всем обществом, кто угощался на те горькие денежки, по рублю, отдали Мишке, и он отправился куда глаза глядят… Больше мы Мишку не видели. А потом пришла война, и все забылось.
Преданья старины глубокой
На самом северном из трех тригорских холмов, с юго-восточной его стороны, есть деревянные ступеньки. От них узкая тропинка ведет мимо дома Осиповых, мимо большого зеркального пруда к началу парка. Отсюда вправо идет коротенькая липовая аллея. В конце ее мелколиственные вековые липы, коренастые дубы и остролистые клены образуют удивительно красивую группу деревьев.
Своеобразный облик этой естественной беседки подчеркивает вековой дуб, склонившийся над землей и словно пытающийся взлететь в небо.
Деревья скрывают от вашего взгляда усадьбу, пруд, парк и открывают замечательный вид на крутой зеленый скат Тригорского, отлогие берега Сороти, поля, луга, нивы, прорезанные извивающейся узкой светлой гладью реки. Вдали цепь холмов и темный лес, дорога из Михайловского в Тригорское, старинная дорога на Псков.