История литературной критики, и не только немецкой, учит, что те, кто много порицают, в свою очередь, особенно часто подвергаются нападкам и порицаниям. В этом можно видеть глубокую справедливость. Во всяком случае, литературное ремесло испокон века опасно, и тот, кто им занимается всерьез, рискует многим, тот же, кто сеет ветер, должен считаться с тем, что пожнет бурю. Так что я не жалуюсь, не сетую. Но не хочу утаивать, что жестокость некоторых выпадов меня ошеломляла.
Связана ли грубость этих писателей с их чувствительностью, с их тщеславием? Томас Манн был «зациклен» на себе, как ребенок, чувствителен, как примадонна, и тщеславен, как тенор. Но он думал, что эгоцентризм — предпосылка его литературной продуктивности: мучается только тот, кто о себе высокого мнения. Он не сомневался, утверждая, что все, что «кажется хорошим и благородным, дух, искусство, мораль», возникает «из высокого мнения человека о себе». Писатели должны мучиться сильнее, чем другие, потому, что они ощущают все сильнее и интенсивнее, чем другие люди. С этим связана их постоянная потребность в самоутверждении. Это убедительно, но может вызвать удивление то обстоятельство, что успех писателя, даже мировой успех, ни в малейшей мере не уменьшает такую потребность.
Относительные неудачи Гёте — от «Ифигении» до «Избирательного сродства», — несомненно, больше огорчали его, нежели могли осчастливить триумфы поистине международные. Томас Манн прямо-таки жаждал похвалы, он пребывал просто в болезненной зависимости от признания. Он и знать ничего не хотел о критических оценках своего творчества, настаивая на том, чтобы его издатель, его секретари и члены семьи скрывали от него такие статьи. Даже незначительную критику он сразу же воспринимал как личное оскорбление, а то и как чудовищную обиду.
Чего желают для себя писатели от тех, кто высказывается на публике об их творчестве? Когда я в 1955 году написал кое-что об Арнольде Цвейге и прислал ему эту статью, что было совершенно излишне, он поблагодарил меня анекдотом: «Генрих Манн, Артур Шницлер и Гуго фон Гофмансталь гуляли по берегу Штарнбергер-Зе, разговаривали о литературной критике и на вопрос, адресованный Гофмансталю, о том, что он думает о современной критике, получили классический ответ: “Пускай нас хвалят, пускай нас хвалят, пускай нас хвалят”». Георг Лукач посвятил теме «Писатель и критик» обстоятельное исследование; после тонких, подчас запутанных ходов мысли он ошеломляет читателя открытием: «Для писателя в принципе “хороша” та критика, которая хвалит его или разносит его соперников, “плоха” же та, которая порицает его или помогает его соперникам».
Мартин Вальзер, один из умнейших эссеистов современной немецкой литературы, один из самых интересных и, пожалуй, удивительных интеллектуалов среди живущих ныне, самый большой остроумец Германии, так вот, Мартин Вальзер знал, о чем говорил, когда заявил, не долго думая, что прообраз писателя — египетский пастух Псафон, научивший птиц славить и воспевать его. Чувствительность, тщеславие и важничанье — все это я мог наблюдать у лириков Эриха Фрида и Вольфа Бирмана, чей талант был превзойден только их эгоцентризмом. И этого нельзя было не увидеть у такого во многих отношениях необычного автора, как Элиас Канетти.
Я познакомился с ним в 1964 году во Франкфурте, и мы договорились подольше побеседовать в Лондоне, где он жил много лет. Вскоре я попал в Лондон и сразу же позвонил ему. Он обрадовался и был в высшей степени вежлив, но захотел сначала узнать, долго ли я пробуду в городе. Узнав, что я планирую остаться на целую неделю, Канетти обрадовался еще больше. Все дело в том, объяснил мне Канетти, что, хотя он сейчас и в Лондоне, вообще-то он покинул город и живет отшельником в тайном убежище. Поэтому он был бы мне очень благодарен, если бы я позвонил ему еще раз в ближайшие пять дней с 18 до 19 часов, так как он берет трубку только в это время.
Но Канетти попросил меня, чтобы звонок был выполнен особым образом: после того, как я наберу номер, надо услышать пять гудков, потом положить трубку и снова набрать его номер. После пятого звонка этой второй серии он снимет трубку. Так он договорился со своими друзьями, а на другие звонки просто не отвечает. Я подтвердил, что сделаю все так, как он желает, и лишь хотел узнать, как следовало понимать такое обстоятельство: я позвонил совсем в другое время, а он снял трубку после первого же звонка. Не помню, что ответил на это Канетти.
Я посетил Канетти в скромной и не особенно просторной квартире в лондонском районе Хэмпстед. Канетти сразу же произвел на меня большое впечатление. Он был столь же приветлив, сколь любезен, и весьма словоохотлив. Что мне сразу бросилось в глаза, так это его харизма. Мне доводилось время от времени встречать актеров со сравнимой силой воздействия, но писателей — очень редко. А между тем актерам нужен текст, нужна роль для проявления их харизмы, которая быстро исчезает в повседневной беседе. Канетти же был человеком разговора. Едва он начинал говорить и, болтая, поучать, как сказывалось обаяние его личности. Маленький, дородный и тем не менее не грузный господин оказывался приятным, да что там, просто превосходным собеседником. Его уверенность в себе и своем деле не вызывала сомнений, но нельзя было не заметить и налета сдержанного комедиантства. Это впечатление могло усиливаться еще и тем, что немецкий язык Канетти был отмечен прекрасными австрийскими интонациями. Скажу, несколько преувеличивая: независимо от того, что говорил Канетти, слушать его было удовольствием.
Конечно, мы говорили о литературе. Он едва читал современных авторов. Канетти признавался в этом незнании не без упрямства и высокомерия. Среди знаменитых писателей, писавших по-немецки в первой половине нашего столетия, он относился серьезно лишь к немногим, о которых, в особенности о Кафке и Карле Краусе, говорил в высшей степени интересно. При всей вежливости Канетти быстро становилось ясно, что прислушиваться к собеседнику — уж никак не его сильная сторона, может быть, потому, что он мог сказать многое, очень многое, и потому еще, что у него в Лондоне, вопреки впечатлению, которое он хотел вызвать, находилось лишь немного собеседников. Пока он говорил о своем творчестве и жизненном пути, пока он рассматривал собственную личность и обрисовывал ее гостю, можно было заметить определенную торжественность. Большую часть его дневников и различных записей, возникших многие годы назад, еще никто не читал, они написаны из предосторожности тайнописью — для того, чтобы закрыть доступ назойливым журналистам, критикам и прочим любопытным.
Я спрашивал себя, интересуется ли кто-нибудь всерьез этими записями, или они, как и установленные Канетти правила телефонного общения, — обычное важничанье, если говорить, отбросив уважение. Его образ включал элементы, несовместимые только на первый взгляд, — самодовольство, которое он не мог скрыть, и пафос одиночества, в котором он, очевидно, искал убежища.
Во время наших частых встреч в декабре 64-го Канетти еще считали в Германии аутсайдером среди аутсайдеров. Вышли лишь немногие его книги, да и они не нашли широкого читателя. Все многочисленные немецкие и австрийские премии, которыми почтили Канетти, не говоря уже о Нобелевской премии, были еще впереди. Ему еще не выпала роль светского провидца, которую он играл позже с почти несравнимой харизмой, в Германии еще не осознали силу, заставлявшую объединяться его приверженцев в секту, силу, что исходила от творчества и личности этого писателя.
Мы распрощались в высшей степени сердечно. Канетти, конечно же, надеялся, что привлек нового члена в свою общину, которая росла в то время очень медленно. Несомненно, я попал под влияние его харизмы, по крайней мере на первых порах. Но это влияние, поначалу столь сильное, с годами явно слабело, и на то были свои причины. Мы встречались еще несколько раз, но эти отношения не превратились в дружбу.
В 1967 году я подготовил сборник, в котором хотел объединить суждения и комментарии многих писателей, журналистов и философов о Генрихе Бёлле. Как всегда в таких случаях, было немало и согласий, и отказов. Не смогли участвовать Ясперс и Хайдеггер, но и согласием ответили многие — от Адорно и Рудольфа Аугштайна до Лукача и Людвига Маркузе, Мартина Вальзера и Цукмайера.