Дал мне совет и Зигфрид Ленц — причем наиболее важный. Он считал, что, публикуя критические статьи в «Вельт» и «Франкфуртер Альгемайне», я создам себе имя, но жить на эти скудные гонорары не удастся даже мне, не говоря уже о Тосе и Эндрю, которые скоро приедут из Лондона во Франкфурт. Мне, считал Ленц, надо работать для радио, где платят гораздо лучше. Он ходил со мной от одного заведующего отделом Северогерманского радио к другому, он звонил руководителям ночных программ, студий, в которых они записывались, и отделов культуры радио. Ленц хотел проложить мне путь повсюду, и в большинстве случаев ему это удалось.
Недостатка в заказах не было, так что я смог позволить себе вернуть деньги, полученные от сестры, которая сама жила весьма стесненно. Кстати, мне не надо больше было жить у дяди. Ханс-Якоб Штееле, варшавский корреспондент «Франкфуртер Альгемайне», как раз тогда начал во Франкфурте свой ежегодный отпуск на родине. Здесь он и узнал от меня, удивившись совсем немного, что я решился остаться на Западе. Услышав об этом, Штееле реагировал спонтанно — не словами, а жестом, который я вижу и сегодня. К моему восхищению, он вынул из кармана кожаный футляр, положил его на столик, стоявший между нами, и пододвинул ко мне, сказав: «Вот тебе ключ от моей франкфуртской квартиры». Несколько недель я пользовался его гостеприимством. К сожалению, мне часто приходилось вспоминать старое изречение о том, что настоящий друг тот, на кого можно положиться в беде.
Мои немногочисленные друзья были и остаются хорошими друзьями. Среди них и Ханс-Якоб Штееле.
Заботу вызывало у меня разрешение на пребывание. Немецкая въездная виза истекала в октябре 1958 года, и продлить ее было нельзя, так как больше не действовал и мой польский паспорт. Конечно, я мог попросить политического убежища. Бюрократические формальности были бы, несомненно, быстро улажены. Вот только мое имя обязательно попало бы в газеты, от меня стали бы ожидать, а то и прямо требовать, что я выступлю с осуждением коммунистической Польши и, как обычно в таких случаях, выложу все начистоту.
Но мне не хотелось участвовать в «холодной войне». Я закончил свою деятельность в Польше написанием литературно-критических работ и с того же хотел начать ее в Германии. Так и должно было быть. Поэтому я обратился в польское ведомство, — консульств еще не было, — в компетенцию которого входила Федеративная республика, в военную миссию в Западном Берлине, в которой и сам когда-то работал. Я объяснил, что по причинам профессионального свойства решил продлить пребывание в Германии и прошу поэтому продлить срок действия паспорта. Можно легко себе представить, какой ответ я там получил — вообще никакого. Его нет и до сих пор. Что оставалось делать?
Мольеровский Журден не знал, что он говорит прозой, точно так же и мне не пришла в голову простейшая мысль — подать заявление о принятии в германское гражданство. Как оказалось, имелись достаточные предпосылки для принятия меня в германское гражданство, ведь я закончил немецкую школу, а в годы Третьего рейха был выслан и депортирован из Германии. Я подал прошение о признании меня немцем. Правда, еще надо было выяснить, могу ли я считаться принадлежащим к немецкому культурному кругу. Это должны были установить два чиновника, которые приехали из министерства в Висбадене и втянули меня в долгий разговор, причем не о «Фаусте» или о балладах Шиллера, а о «Докторе Живаго» Пастернака. Только что вышедший немецким изданием русский роман был у всех на устах.
Все закончилось благополучно, нас с Тосей признали немцами. Некоторые друзья сочли уместным выразить нам свое сочувствие. Они никак не могли понять, что мы были счастливы, получив наконец паспорта, которые обеспечивали наше существование и позволяли нам ездить, если только у нас были деньги на поездку. Критик Вилли Хаас, когда-то издававший журнал «Литерарише Вельт» и несколько лет назад вернувшийся из эмиграции в Индии, озабоченно спросил меня, что, собственно, так уж нравится мне в Федеративной республике. Я ответил: «Прежде всего то, что ее можно покинуть в любой момент». Хаас лишился дара речи, он ведь никогда не жил в государстве, обращавшемся со своими гражданами как с заключенными.
С новыми паспортами в карманах мы поспешили в ближайшее бюро путешествий. Мы хотели узнать о самой дешевой поездке в Лондон, желая возможно скорее увидеть Эндрю, которому тем временем исполнилось десять лет. Едва поздоровавшись со мной в Лондоне, сын потребовал меня к ответу, высказав серьезный упрек: я мог, сказал он, спокойно посвятить его в план переселения, он никому бы не проболтался о нашем намерении остаться на Западе. Я полюбопытствовал, зачем сыну было знать об этом. Тогда он мог бы кое-что захватить с собой из Варшавы, печально ответил мальчик. «А что ты хотел взять?» — спросил я. Ответ сына меня ошеломил. Оказалось, в Варшаве он как раз читал роман Генрика Сенкевича «Камо грядеши», который ему очень хотелось бы взять с собой и дочитать. Десятилетний мальчик жалел не об игрушке, а о книге. Роман «Камо грядеши» я купил ему в тот же день.
«ГРУППА 47» И ЕЕ ПЕРВАЯ ЛЕДИ
На ежегодном заседании «Группы 47» осенью 1958 года в Гроссхольцлёйте в Альгое на меня никто не обращал внимания. Большинство участников, многие из которых не виделись с последнего заседания, состоявшегося год назад, были заняты друг другом. Так что едва ли кого-то интересовал гость из Варшавы. Но у лирика и новеллиста Вольфганга Вайрауха имелись причины подойти ко мне. Когда я приезжал в Гамбург в конце 1957 года, он спросил меня, не смогу ли я ему помочь. Польское радио передало одну из его радиопьес, но не хотело переводить гонорар в валюте. В Варшаве я вмешался в это дело, и он получил совсем неплохой гонорар — именно в западной валюте. Теперь он рассыпался в благодарностях за мою дружескую помощь. Мы оживленно болтали, и через некоторое время я рассказал Вайрауху, что не вернусь в Польшу. Он посмотрел на меня несколько озадаченно, потом неожиданно сказал, что ему надо решить еще кое-какие вопросы, отошел от меня и исчез. Я больше никогда его не видел. И другие авторы, в особенности слывшие левыми, обходили меня стороной, слыша, что я собираюсь остаться на Западе.
Еще до приезда в Гроссхольцлёйте по приглашению Ханса Вернера Рихтера я знал, что «Группа 47» — очень странная организация, у которой не было ни устава, ни правления, которая не являлась ни союзом, ни клубом, ни обществом. Не было списка членов. Тем, кто слишком уж докучал вопросами, Рихтер говорил: «Только я знаю, кто входит в группу, но я не скажу никому».
Я уже давно знал, что писатели — трудные люди с индивидуалистическими, а зачастую и анархическими склонностями. Попытки добиться среди них единомыслия оказываются, как правило, напрасными. Ничто не вызывает у них большего отвращения, чем выступления коллег со своими произведениями. Но в «Группе 47» все было по-другому, организационная сторона дела не имела никакого образца, заседания не опирались ни на какую традицию. Сразу бросалось в глаза, насколько дисциплинированно все происходило здесь, где господствовал порядок — немецкий порядок. Все придерживались ритуала, пусть даже никогда не фиксировавшегося в письменном виде.
После чтения прозаического отрывка или, что бывало реже, нескольких стихотворений, без паузы начиналась импровизированная устная критика. В этой дискуссии мог участвовать каждый присутствующий, но автору нельзя было ни при каких обстоятельствах ни словом реагировать на выступления. Кое-кто находил такую процедуру жестокой. Но, не говоря о том, что никого не обязывали подвергаться такому критическому анализу, любое едва вынесенное суждение ставилось под вопрос и исправлялось, дополнялось и пересматривалось другими участниками заседания, в особенности профессиональными критиками. Общие соображения о литературе или об отдельных писателях считались нежелательными. Старались близко придерживаться рассматриваемого текста. Господствовало серьезное и напряженное настроение, очень редко обстановка становилась непринужденной.