Но моя дальнейшая профессиональная карьера не имела практически ничего общего с качеством работы. Очень скоро моя деятельность в Лондоне оказалась под вопросом из-за политического развития в странах Восточного блока. Вскоре за конфликтом между Советским Союзом и титовской Югославией, то есть за разрывом между Москвой и Белградом, произошедшим летом 1948 года, последовала и унификация в странах Восточного блока. Лидер польских коммунистов Владислав Гомулка, обвинявшийся в поисках «польского пути к социализму», был смещен. Вопрос о преемнике в Москве решили сколь оригинальным, столь же и неожиданным способом. Болеслав Берут, человек, о политическом прошлом которого ничего не знали (говорилось, что перед войной он был профсоюзным функционером), играл в Польше роль надпартийного президента. Теперь, оказавшись старым польским коммунистом, он внезапно стал не только членом коммунистической партии, но и ее первым секретарем. После насильственного объединения двух крупных партий, коммунистической и социал-демократической, Берут автоматически встал во главе Польской объединенной рабочей партии. Коммунисты официально превратились в неограниченных властителей. За относительно либеральным периодом первых послевоенных лет в Польше последовало время сталинизма.
Мое положение в Лондоне становилось все труднее. В столицах разных государств Восточного блока состоялись показательные политические процессы, сходство которых с московскими процессами времен «чисток» в 30-е годы вызывало беспокойство. В ходе некоторых из них, например на процессе Райка в 1949 году в Будапеште, нельзя было не заметить антисемитские акценты. Нас охватил ужас, и сильнее всего страшило то, что происходило в нашем непосредственном окружении. В Лондоне мы дружили с Паулой Борн, культурной и образованной женщиной, занимавшей должность первого секретаря польского посольства. Она исчезла летом 1949 года в Варшаве. Вскоре мы узнали, что ее арестовали по подозрению в работе на американскую разведку во время войны в Швейцарии. Паула провела в тюрьме несколько лет — без суда и какого бы то ни было основания.
У нас имелись все причины для опасений, тем более что я очень скоро попал в «космополиты». «Космополитизм» представлял собой бранное слово, которым коммунистическая печать награждала интеллигентов, считавшихся недостаточно верными линии партии. Я еще оставался верен делу коммунизма, но иллюзий у меня поубавилось. При посещении Варшавы я спросил в руководстве зарубежной разведки, желательна ли и далее моя деятельность в Лондоне, и услышал в ответ, что меня проинформируют в течение нескольких недель. Не дожидаясь этого, я попросил отозвать меня. Начальство было довольно.
В те годы нередко случалось, что дипломаты коммунистических государств, включая и польских, узнав об отзыве, отказывались вернуться на родину или, если они находились на Западе в служебной командировке, эмигрировали. Как тогда говорили, они выбирали свободу. Мы тоже могли бы остаться в Англии, бежать в Соединенные Штаты или в Австралию. Но правда заключается в том, что мы вообще не рассматривали такую возможность, считая возвращение в Польшу долгом приличия. Почему, собственно?
Может быть, причина была связана с моей берлинской молодостью, с прусской гимназией: там мне внушали, что при всех обстоятельствах необходимо быть лояльным и что нет никого презреннее предателя. Но, вероятно, мог сыграть определенную роль и еще один фактор. Мне приходилось считаться с тем, что сотрудника секретной службы, оставшегося на Западе, будут искать и, возможно, выследят, и уж тогда его судьба может оказаться очень горькой.
Было ли ошибочно, было ли глупо возвращаться в Польшу, которая тем временем стала абсолютно сталинистским государством? Во всяком случае, это оказалось легкомысленным. Но, как бы там ни было, в ноябре мы, все трое, приехали в Варшаву. Почему втроем? Третий — наш сын, родившийся в Лондоне, которому не исполнилось еще и года. Не приходилось сомневаться, что после возвращения меня не ждет ничего хорошего. Но все оказалось куда хуже, чем я думал. На протяжении нескольких недель последовало увольнение как из Министерства внутренних дел, так и из Министерства безопасности, и я очутился в одиночной камере. Я сидел и ждал. Времени для размышлений вполне хватало.
В свои 29 лет я пережил уже многое, и моя биография изобиловала взлетами и падениями, так сказать, блеском и нищетой. Моя политическая карьера потерпела окончательный крах, в чем не приходилось сомневаться. Что было делать теперь мне, так и не освоившему ни одной профессии? Не в первый раз в еще недолгой жизни меня постигло крушение.
В камере разрешалось читать. Я попросил Тосю прислать книгу, которая не должна была вызвать политических сомнений, и выбрал немецкий роман — «Седьмой крест» Анны Зегерс. Вот только лампочка, висевшая на потолке за проволочной сеткой, оказалась слишком слабой. Больше света — в тот момент это стало самым важным. Я употребил всю свою энергию, чтобы получить более сильную лампочку, и в конце концов мне ее даровали.
Читая, я чувствовал чем дальше, тем яснее, что в основе моей карьеры, которую теперь можно было окинуть спокойным взглядом, лежало роковое недоразумение — представление о том, что политика может быть или стать делом моей жизни. Но, читая роман Анны Зегерс, который я еще и сегодня люблю и которым восхищаюсь, я понял, что литература интересовала меня несравненно больше, чем все остальное. В камере, теперь хорошо освещенной, я размышлял, не удастся ли теперь вернуться к давно оставленной возлюбленной моей ранней юности — к литературе.
Через две недели меня освободили. Было решено не привлекать меня к суду, ограничившись партийным разбирательством. На драматически протекавшем заседании, во время которого иные из прежних коллег резко нападали на меня, я был исключен из партии. Официальное обоснование гласило — из-за идеологического отчуждения. Я счел вердикт неправильным, но через некоторое время понял, что партия была права: раньше меня самого она точно распознала давно наступившее «идеологическое отчуждение».
Примерно в то же время меня еще раз пригласили в Министерство безопасности. Мне надлежало подписать заявление, в соответствии с которым я обязывался не говорить ни слова о польской разведке и обо всем, связанном с ней. Если я не сдержу этого обязательства, то, как дали мне понять с особой настоятельностью, должен ожидать самых худших последствий. Хотя слова «смертная казнь» и не прозвучали, у меня не было сомнений в том, на что намекали собеседники. Я воспринял угрозу в высшей степени серьезно.
Но о польской зарубежной разведке я никогда больше ничего не слышал. Я больше не был нужен, меня оставили в покое — так мне казалось. В действительности же польские службы разыскивали меня после отъезда из Польши. Правда, это я узнал только в 1994 году из «Шпигеля», получившего материалы ведомства Гаука.
В октябре 1958 года, когда не прошло еще и трех месяцев со времени моего прибытия в Федеративную Республику Германию, Министерство внутренних дел Польши, которому теперь подчинялась служба безопасности, попросило Министерство госбезопасности ГДР о срочной помощи. Дело было, очевидно, особенно важным, так как, по сообщению «Шпигеля», о нем заботился тогдашний шеф «штази» Маркус Вольф.[47] Но в ноябре 1958 года Министерство госбезопасности ГДР оказалось вынужденным сообщить Министерству внутренних дел Польской Народной Республики: «Несмотря на длительные поиски в ведомстве печати, в Союзе немецкой прессы, а также силами неофициальных сотрудников, установить местопребывание названного лица не удалось». В это время мои статьи уже постоянно печатались в Федеративной республике — во «Франкфуртер альгемайне» и в «Вельт». Очевидно, неофициальные сотрудники Министерства госбезопасности ГДР газет не читали. В свою очередь, я не знаю, имели ли эти поиски что-то общее с «самыми худшими последствиями», которыми мне угрожали. Но нет сомнений, что меня на протяжении многих лет фиксировали в системе пограничного наблюдения секретных служб стран Восточного блока.