Конечно, он никогда и представить себе не мог, что войдет в историю как человек трагической судьбы, что его будут считать даже героем. Черняков, этот буржуазный интеллигент, ничего и слышать не хотел о чем бы то ни было героическом, но ему не была совсем уж не по душе необычная роль, выпавшая на его долю, — по крайней мере до 22 июля. По профессии он был химиком, перед Первой мировой войной учился в Польше и в Германии (прежде всего в Дрездене) и придавал значение своему званию дипломированного инженера. Как явствовало из нескольких моих с ним разговоров, немецкая культура оказала на этого человека весьма серьезное, может быть даже формирующее, воздействие.
В 30-е годы Черняков занимал довольно высокую должность в польском Министерстве финансов, но эта работа, похоже, не полностью удовлетворяла его честолюбие, так как в то же время он был членом варшавского магистрата, а вскоре стал и сенатором Польской республики. Черняков был и членом правления еврейской религиозной общины, где ему приходилось совсем нелегко, так как ортодоксальные евреи обижались на него, происходившего из ассимилированной еврейской семьи, за то, что он едва владел идиш.
Когда вермахт занял Польшу, большинство членов правления общины бежали на Восток. Черняков был в числе оставшихся на своих постах. Во время осады Варшавы последний президент польской столицы, еще исполнявший свою должность, назначил его временным председателем общины. Когда пришли немцы и приказали ему создать еврейский совет старейшин из 24 человек, он воспринял эту задачу как историческую миссию. По разным поводам он вспоминал о том, что избран на этот пост отнюдь не немецкими оккупантами, а еще поляками.
Так Адам Черняков стал во главе самого большого скопления евреев в Европе и второго — после Нью-Йорка — в мире, стал фактически обер-бургомистром огромного еврейского города. Он возглавлял его самоуправление, которое приняло на себя наследие религиозной общины и к тому же задачи польского магистрата, не несшего ответственности за гетто. В компетенцию «Юденрата» входили обычные городские и государственные учреждения, то есть больницы, бассейны, почта, распределение квартир, продовольственное снабжение, городской транспорт и содержание кладбищ, различные социальные институты и, наконец, собственная милиция. Но была и другая сфера компетенции «Юденрата» — представлять евреев перед немецкими властями во всех без исключения вопросах.
Несомненно, что Черняков не соответствовал этой двойной функции. Но столь же несомненно, что при всем желании нельзя было представить себе человека, который оказался бы в состоянии справиться с этой, как вскоре оказалось, просто жуткой задачей. Уважали его в гетто лишь немногие, но много было таких, кто не одобрял его деятельность. К нему испытывали даже отвращение и ненависть. Чернякова делали ответственным за варварские меры немцев, тем более что едва ли кто-нибудь знал, что он почти ежедневно старался облегчить нужду населения. Эти попытки были напрасны в большинстве случаев, хотя и не во всех.
Хотя немецкие «собеседники» неоднократно арестовывали Чернякова и при этом часто унижали, избивали и пытали его, он не капитулировал, вновь и вновь пытаясь добиться от властей, представителей которых без устали посещал, по крайней мере небольших улучшений и уступок. Когда некое итальянское ведомство хотело устроить ему с женой побег из Польши, он отклонил это предложение, снова сочтя своей обязанностью оставаться на посту. Только когда опубликовали его дневник (в 1968 году перевод на иврит, в 1972-м польский оригинал), стало возможным измерить все страдания и заслуги этого старосты «Юденрата».
Возмущало присутствие в его окружении нескольких в высшей степени подозрительных фигур, считавшихся агентами гестапо. Поначалу это было только подозрение, вскоре оказавшееся обоснованным, и эти люди были приговорены к смерти и казнены Еврейской боевой организацией. Но эти несомненные агенты были еврейскими посредниками в отношениях с полицией безопасности и другими немецкими ведомствами, которые только с ними и хотели говорить. Именно немцы заставляли Чернякова сотрудничать с такого рода личностями, чего, конечно, в гетто не могли знать.
Конечно, правы были те, кто считал его плохим организатором и весьма безвольным, а также, может быть, и тщеславным человеком. В гетто должна была обращать на себя внимание его несколько раздражающая слабость ко всякого рода церемониям. Он любил патетические выступления, торжественные открытия и всевозможные праздничные мероприятия. Когда за несколько недель до начала депортаций была открыта детская площадка, Черняков продемонстрировал неведомую в гетто элегантность, появившись в ослепительно белом костюме, соломенной шляпе и белых перчатках и бросая явно довольные взгляды на дело рук своих, столь приятное детям.
Черняков охотно оказывался и в роли великодушного покровителя искусств. На этот счет немало потешались, не желая верить, что он приказал изготовить художественно оформленные окна в своем кабинете в «Юденрате» только для того, чтобы поддержать некоторых художников, живущих в гетто. Не знали также, что он в рамках своих скромных возможностей помогал еврейскому симфоническому оркестру.
Когда Черняков хотел продиктовать какой-то особенно важный документ или сам писал письмо по-немецки и нуждался при этом в помощи, он вызывал к себе меня. Человек лет шестидесяти производил на меня весьма достойное впечатление, казался мне, тогда только перешагнувшему рубеж двадцати лет, важной персоной. Часто он расспрашивал меня о положении музыкантов в гетто. Его интересовала и литература, и мне нравилось, что Черняков, чтобы произвести на меня впечатление, цитировал порой польских романтиков и немецких классиков, в особенности Шиллера. Лишь много позже я понял, что он неоднократно ссылался на «Мессинскую невесту», говоря: «Пусть жизнь — не высшее из наших благ».
Однажды мы узнали, что Черняков до войны писал стихи, написал также несколько новелл и опубликовал их за собственный счет. Одна из его сотрудниц захотела сделать шефу приятное. Она заказала у Тоси иллюстрированную и украшенную, насколько возможно более красивую копию этих стихов, кстати, не особенно удачных. Этот подарок якобы осчастливил Чернякова. Говорят, что и во время войны он тайком писал стихи.
Но ничто так не льстило его тщеславию, как единственный в гетто автомобиль. Убогая машина была самым зримым, самым эффектным знаком его власти и достоинства. Она оказалась очень полезной не только для почти ежедневных визитов Чернякова с просьбами к немецким властям. Два раза Чернякова задевали и угрожали на улицах отчаявшиеся евреи. С тех пор его видели на улицах только в машине. Если приходилось выходить из машины, — например, на кладбище, где он нередко выступал с речами, — его охраняли многочисленные сотрудники еврейской милиции.
В чем бы ни упрекали Чернякова, что бы ни ставили ему в вину, никто не оспаривал, и его противники в том числе, что он, пусть даже и несколько наивный, был честным, прямым, незапятнанным человеком. Если осенью 1942 года два командира милиции были казнены по приговору организации Сопротивления в гетто как коллаборационисты, то его и 24 членов «Юденрата» в коллаборационизме никто не обвинял.
22 июля я видел Адама Чернякова в последний раз. Я пришел в его кабинет, чтобы показать польский текст объявления, которое в соответствии с немецким распоряжением должно было проинформировать население гетто о предстоявшем через несколько часов «переселении». И теперь он был выдержанным и серьезным, как всегда. Пробежав текст глазами, Черняков сделал нечто необычное — исправил подпись. Как обычно, она гласила: «Староста «Юденрата» в Варшаве дипломированный инженер А. Черняков». Он зачеркнул ее и написал: «"Юденрат" в Варшаве». Он не хотел в одиночку нести ответственность за смертный приговор, о котором возвещал плакат.
Уже в первый день «переселения» Чернякову было ясно, что его в буквальном смысле слова никто не слушал. На следующий день у него конфисковали автомобиль. К началу второй половины суток стало видно, что милиция, несмотря на все свое усердие, не могла привести на «пересадочную площадку» то число евреев, которых требовали СС. Поэтому в гетто ворвались тяжеловооруженные боевые группы в эсэсовской форме — не немцы, а латыши, литовцы и украинцы. Они сразу же открыли огонь из пулеметов и согнали на «пересадочную площадку» всех без исключения обитателей жилых казарм, расположенных поблизости от нее. Эти люди в немецкой униформе сразу же прослыли особо жестокими.