Этот листок не ошеломил и не испугал меня. Но, едва я успел сказать несколько вводных предложений, меня энергично прервал наш директор, «золотой фазан» Хайнигер, временно возглавлявший экзаменационную комиссию. Он хотел узнать об отношении национал-социализма к Гауптману. К этому вопросу я не был готов.
Я мог бы указать на то, что в связи с отмечавшимся лишь несколько месяцев назад семидесятипятилетним юбилеем Гауптмана его пьесы широко ставились во всем рейхе — во всех государственных и многих других театрах.
Можно было бы процитировать и высокопоставленных лиц Третьего рейха, из высказываний которых явствовало, что, желая числить Гауптмана на своей стороне, ему время от времени льстили. Но все это я не сказал — потому ли, что такое не сразу пришло мне в голову, или потому, что боялся вызвать подобными ответами раздражение временного председателя экзаменационной комиссии. Вместо этого я коротко сказал: в Третьем рейхе особенно ценят то обстоятельство, что Гауптман поставил в центр своего творчества социальный вопрос. После этого меня не захотели слушать, отпустив со словами благодарности, звучавшими, впрочем, недружественно. Счел ли «золотой фазан» мои слова иронией?
В аттестате зрелости оценка по немецкому была не «отлично», которую я получал по окончании всех прошедших лет, а лишь «хорошо». Позже германист д-р Бек доверительно сообщил мне, что председатель экзаменационной комиссии не допустил дискуссии о моей успеваемости, заявив, что по причинам, которые не имеют ничего общего с обучением, оценка «очень хорошо» за немецкий данному ученику (это должно было означать — еврею) неуместна.
Со стыдом признаюсь, что я был разочарован и действительно озлоблен. Решение «золотого фазана» оказалось мелочной придиркой, но моя реакция на него — смехотворной. Было ли все это пустяком? Да, но весьма поучительным. Он позволяет понять, что я еще и после экзамена на аттестат зрелости тайком надеялся на возможность подготовиться к профессии, которая, по крайней мере, имеет какое-то отношение к литературе.
Я никогда не читал так много, как в гимназические годы. В каждом районе Берлина была городская библиотека с хорошим выбором книг. Тот, кто интересовался литературой, мог найти там все, что хотел, в том числе и новейшие книги современных авторов. Правда, не разрешалось брать более двух книг одновременно. Этого мне не хватало, но трудность легко преодолевалась. Я записался в две городские библиотеки — в Шёнеберге и Вильмерсдорфе.
Хорошо помню, что я знал из мировой литературы к осени 1938 года, когда меня депортировали из Германии. Сегодня я не смогу объяснить, как сумел за пять-шесть лет прочитать все драмы Шиллера и большинство пьес Шекспира, почти все произведения Клейста и Бюхнера, все новеллы Готфрида Келлера и Теодора Шторма, некоторые из великих и большей частью обширных романов Толстого и Достоевского, Бальзака, Стендаля и Флобера. Я прочитал скандинавских писателей, по крайней мере Йенса Петера Якобсена и Кнута Гамсуна, всего Эдгара По, которым восхищался, и всего Оскара Уайльда, который привел меня в восторг, а также многие произведения Мопассана, забавлявшие и возбуждавшие меня.
Вероятно, такое чтение часто оказывалось поверхностным, и, конечно, я многого не понимал. Тем не менее как оно вообще оказалось возможным? Может быть, я знал метод особенно быстрого чтения? Нет, и до сих пор не знаю. Напротив, как тогда, так и теперь я почти всегда читал и читаю медленно. Если текст мне нравится, если он действительно хорош, я наслаждаюсь каждой фразой, а это требует много времени. Если же текст мне не нравится, начинаю скучать, не могу как следует сконцентрироваться и вдруг замечаю, что едва понял целую страницу и приходится читать ее еще раз. Так что независимо от того, хорош текст или плох, читаю я очень медленно.
Были, правда, и другие обстоятельства, позволившие мне столько прочитать в школьные годы. Мне удавалось читать часами потому, что со школьными заданиями я справлялся очень быстро, уделяя им ровно столько времени, сколько было абсолютно необходимо для того, чтобы получить оценку «удовлетворительно». Вот поэтому и оказались заброшенными естественные науки и, к сожалению, иностранные языки. Спорт не требовал много времени, что, конечно же, было неправильно. Я не посещал и школу танцев, о чем очень сожалею. Во всяком случае, танцевать я так никогда и не научился.
Мой круг чтения формировался не только школой и театром, но и, как ни странно это может показаться, национал-социалистской культурной политикой. Читатели продолжали пользоваться большими печатными каталогами городских библиотек, только названия книг, изъятых из обращения, вымарывались красными чернилами. Имена евреев, коммунистов, социалистов, пацифистов, антифашистов и эмигрантов зачеркивались, но оставались различимыми. А это были имена Томаса, Генриха и Клауса Маннов, Дёблина, Шницлера и Верфеля, Штернхайма, Цукмайера и Йозефа Рота, Лиона Фейхтвангера, Арнольда и Стефана Цвейгов, Брехта, Хорвата и Бехера, Зегерс и Ласкер-Шюлер, Бруно и Леонгарда Франков, Тухольского, Керра, Полгара и Киша и многих других авторов.
Правда, сейчас я вспоминаю, что тогда и не слышал одно в высшей степени значимое имя — имя Франца Кафки. Из шеститомного издания его собрания сочинений еще в 1935 году в одном еврейском издательстве в Берлине смогли выйти четыре тома, а остальные два были изданы в Праге в 37-м, так как и Кафку, разумеется, внесли в «Список вредной и нежелательной литературы». Но никто в моем кругу, судя по всему, не знал Кафку. Он еще оставался известным только знатокам.
Многочисленные красные зачеркивания были мне как нельзя более кстати — теперь я знал, что читать. Правда, эти нежелательные и запрещенные книги предстояло еще достать. Это оказалось не особенно трудно. Во время сожжения книг в мае 1933 года в одном только Берлине было брошено в огонь якобы около 20 тысяч томов, в основном из городских библиотек. В других городах количество уничтоженных книг оказалось меньше.
Как бы там ни было, только часть книг, оказавшихся под запретом, пала жертвой этой несомненно импровизированной акции, имевшей символическое значение.[20] Многие сохранились в книжных магазинах, на издательских складах и в частных собраниях, и большинство их оказалось раньше или позже у букинистов, где, разумеется, эти книги нельзя было найти в витринах или на прилавках. Но продавец, если он уже знал покупателя, извлекал такие издания на свет Божий, задешево продавая их. Кроме того, у моих родственников и знакомых моих родителей имелись, как было заведено в буржуазных домах, книжные шкафы, а в них немало именно таких книг, вычеркнутых из официальных каталогов.
И у моего весельчака-дяди Макса, адвоката по патентным делам, продолжавшего считать, что Третий рейх не сегодня-завтра, вероятно уже в будущем году, потерпит самое жалкое поражение, тоже был такой шкаф. Мне частенько предоставлялась возможность черпать из этой сокровищницы. У дяди был сын, симпатичный мальчик тогда лет пяти, и меня нередко призывали в качестве бебиситтера. Это были чудесные вечера: я мог наслаждаться бесчисленными книгами и к тому же получал щедрое вознаграждение — марку за каждый вечер, а временами, если у дяди не оказывалось мелочи, то и две. Ребенок же, вверенный моему попечению, ни разу не проснулся за все эти вечера. Этот чудо-мальчик, Франк Ауэрбах, стал теперь одним из самых знаменитых художников Англии.
Деньги мне были очень нужны, но преимущественно на билеты в театр, а не на книги. Тот, кто уезжал, мог взять с собой лишь немногое, и библиотеки большей частью оставляли. Уж если брали с собой в эмиграцию книги, то не романы или стихи, а специальную литературу, прежде всего словари. То же, что приходилось оставлять, раздаривали.
Я смог забрать книги у одного из друзей дяди, химика, который жил в берлинском районе Шмаргендорф и готовился к эмиграции. Он посоветовал мне прийти с небольшим чемоданом или рюкзаком, а я пришел с большим чемоданом, соврав, что не нашел меньшего. Любезный, хотя и, по всему было видно, подавленный, химик открыл свой книжный шкаф и сказал равнодушно или даже отрешенно: «Берите что хотите».