Подошел Сымон и, словно прося прощения, посмотрел сначала на Алексея, потом на Зосю. Его взгляд немного охладил Алексея, но все же не удержал от ответа:
— Куда нам с суконным рылом… Может, кто из деликатнейших на примете есть? Не назад ли к Кравцу потянуло?
— Совестно так говорить, Лексей. Такой ведь день! — заступился старик.
Зося опустила голову и побрела к речке.
Берег начинал зеленеть. Кое-где зацветала калужница. Ее желто-золотистые цветы напоминали мотыльков, которые, усевшись на стебли, трепетали крылышками. Речка текла стремительно, поблескивая на солнце. На противоположном берегу собирались купаться мальчишки.
По шагам, а потом по дыханию Зося узнала, что к ней идет Алексей. Он остановился сзади, и она поняла — раскаивается и боится, что хватил через край.
"Думает, откажусь идти к Зимчукам, — догадалась она. — Ну погоди тогда, ты у меня еще поклянчишь".
4
Жизнь остается жизнью. К Зимчуку они пришли наполовину примиренные, но в том настороженном настроении, когда один опасается другого. В передней их встретила жена Ивана Матвеевича — седая строгая женщина, в простом темном платье, с гладкой, на прямой пробор, как у Зоси, прической. Она, наверное, знала их по рассказам мужа, потому что поздоровалась, как со знакомыми, помогла Зосе снять пальто и повела в столовую.
Уже в передней Алексей почувствовал себя неловко. В глаза бросились нелепый вихор на голове у Сымона и пудра, выступившая на лбу и над верхней губою у Зоси. Он не решился предупредить их и вошел в столовую, стараясь быть веселым и свободным в движениях. Но, увидев Юркевича, сидевшего на диване и разговаривавшего с Валей, надулся и кивнул головою, ни на кого не глядя.
Зимчук тоже при всех регалиях, в своей военного покроя гимнастерке, в галифе стоял у буфетика и колдовал над графином — лил в него из стакана воду, взбалтывал, смотрел на свет.
— Садись, Алексей, садитесь, дядя Сымон, и ты, Зося, — пригласил он и понес графин на стол, — марочных нет пока. Хлопцы вот девяностоградусного зелья прислали. Не забывают, черти! А тетка Антя где же?
— Дома осталась, — ответила Зося и переглянулась с Сымоном. — У нее все страхи…
Стол был уже накрыт, на нем стояли холодные закуски, батарея пивных бутылок под салфеткою, тарелки с приборами, стопки и маленькие рюмки. Алексей, гремя орденами и медалями, неловко опустился на стул возле фикуса и словно одеревенел, чувствуя собственную неуклюжесть. На лицо набежала бессмысленная улыбка, глаза льстиво заискрились. Не сводя взгляда с Зимчука, он стал думать, что бы ему такое сказать, и не мог придумать.
— Ну, как работа? — спросил у него Зимчук, чтобы Алексей освоился. — Я слышал, что наши строители собираются со сталинградскими соревноваться.
— Работа, Иван Матвеевич, ничего. Уже завистники есть. Говорят, хорошо нам, если в бригаде все как один наметанные. Попробуй угоди.
— Ты, видно, в самом деле всю сметанку сгреб? Да и помогли, наверное?
— Кто себе враг. Работать — не в бирюльки играть. На лихо они, неумеки! — признался Алексей и даже вспотел: ляпнул не совсем то, что нужно.
Зато Сымон сразу почувствовал себя как рыба в воде: стал помогать хозяину, потом куда-то исчез и вскоре вернулся с миской квашеной капусты. Зося подсела к Вале, но в столовой появилась Олечка, и Зося, подозвав ее к себе, отошла в угол к пальме.
— Мы тут заспорили, Иван Матвеевич, — громко проговорил Василий Петрович. — Я вот утверждаю, что теперь можно жить только с далеким прицелом. Победа увеличивает ответственность перед потомками. Слово и дело каждый должен ставить на их суд: что скажут они!
— А мне кажется, я тоже потомок, хотя и не очень далекий, — перебила его Валя.
— В войну была одна цель — разбить врага. Она заслоняла все, потому что надо было защищать право на жизнь. А теперь… Говорят, победителей не судят; современники, возможно, и нет, но потомки будут к нам требовательны вдвойне!
С улицы долетали хай, смех. Кто-то горланил песню. Кто-то наяривал на гармони. Ей вторил бубен. "Вон та звезда, Маня! — восторженно под самым окном сказал тот, кто пел. — Она меняет цвет. Красная, зеленая, оранжевая. Видишь!" Потом слова потонули в смехе, переборах гармоники. Чистые, сильные, они, как волны, ударялись о стекла и словно откатывались от них. И потому казалось, что там, за окном, плещется море.
Прислушиваясь к веселому хаосу звуков, Валя запротестовала:
— Это не жизнь, а служение. Зачем мне пугать и подгонять себя каким-то судом, если я и так знаю, что ни в чем не виновата? Даже если кому в голову и взбредет обвинять… я в разрушенном городе зданий не взрывала.
— Так его! Получил? — осведомился Зимчук, не уловив чего-то скрытого в Валиных словах. — И, по-моему, коль уж служить, так служить сначала тому, что есть.
— Стране, какая есть, людям, какие есть. Да и судят пусть уж они.
— И не только на словах… — добавила Валя.
Переливы гармоники отдалились. На минуту стихли смех и восклицания. Донесся и растаял цокот копыт — кто-то проскакал верхом. И опять новая волна звуков ударилась в стекла.
Не обращая внимания на то, что происходит на улице, Василий Петрович возразил:
— Ну, извините! Это не просто суд. А суд, который подсказывает, за что надо стоять и что отрицать. С его подмостков лучше все видно. Иногда помогают не так люди, как время.
Человек дела, Алексей вообще недоверчиво и враждебно относился к отвлеченным спорам. Рассуждения же Юркевича, которого он возненавидел душой, вызывали в нем физическое отвращение.
— Потомки — это дети, — сказал он, опять-таки краснея до пота. — Почему же вы тогда хотели отобрать у моего ребенка даже пристанище? А?
— Почему? — немного изменился в лице Василий Петрович. — Да потому, чтобы у него было лучшее наследство. Чтобы не было оснований упрекать нас.
— Ладно. А почему же тогда не по-вашему вышло?
— Это отдушина, Урбанович. Временная отдушина для наденщины, которая напирает. И если не дать ей выхода, она неизвестно что может натворить. А если ей дать полную волю, она натворит еще больше.
— Ты тут, Лексей, уважая этот дом, не докажешь ничего, хотя правда и твоя будет, — сказал Симон тоном, каким упрекают за наивную доверчивость. — Видишь, товарищ нас одними завтраками собирается кормить.
— Я тоже хочу спросить, — подала из угла голос Зося, прижав к себе Олечку. — За кого вы принимаете нас, Василий Петрович?
— Всыпь ему как полагается! — весело поддержал ее Зимчук, хоть ему как хозяину надо было следить, чтоб атмосфера не шибко накалялась. — И спроси еще, за кого он себя принимает.
— Нам — отдушина, а потомкам — все! Вы же обижаете и потомков и нас.
— За кого я принимаю себя? Скажу, — стал отвечать Василии Петрович сначала Зимчуку. — Город — существо немое, безъязыкое. Но существо! Его кроят, режут и часто стараются полоснуть по живому. А он не может ни сказать, ни пожаловаться. Жизнь, ведомства наступают на него. И у всех одна песня; "Если можно участочек, то дайте поближе. Если возможно, то там, где невозможно…" И вот стоишь и принимаешь его боль на себя. И кричишь вместо него и защищаешься, чтобы не доконали…
— За стол, товарищи, — пригласила хозяйка и осторожно дотронулась до локтя Василия Петровича. И по ее бережному прикосновению стало видно, что она сочувствует ему.
Сели за стол, заработали вилками и ножами. Зимчук как хозяин стал наливать по первой чарке.
— Мне лучше сразу, в стакан, — попросил Алексей. — Не могу повторять. И, коли можно, воды запить.
— За победу! — высоко поднял рюмку Зимчук, поблескивая на всех помолодевшими глазами.
Алексей дотянулся стаканом до его рюмки, чокнулся, выпил залпом, не переводя дыхания, запил водою и наугад ткнул вилкой в тарелку. Теплота стала медленно разливаться по телу, а потом мягко ударила в башку. Что-то отгородило его от окружающего, и он, как из укрытия, жуя, стал наблюдать за остальными с ощущением, что его самого никто не видит.