Алексей представил себе Зосю за столом, с озабоченным, усталым лицом, тускло освещенным коптилкой. Когда она сидит за тетрадями, у нее всегда темные, грустные глаза, от ресниц на лицо ложатся тени и по-детски капризно приподнимается верхняя губа.
Что бы он делал без нее? На лихо были б ему этот снег, метель, больница и силы, возвращающиеся к нему! На кой леший солнце, дом, весна, если б не было Зоси? Они имеют для него смысл, радуют или заботят, потому что есть на свете Зося. И все же их отношения пошли на перекос. Вот и сегодня она ушла огорченная, непонятная. Чего она хочет? Неужели ей самой не опротивело жить в проходной комнате, где каждое слово слышно за стеною? Неужели она не понимает: все, что он делает, — делает для нее? Нет, она что-то таит от него. Ей мало его любви, самопожертвования…
Алексей не слышал, как опять вошла няня, и, когда она чиркнула спичкой, вздрогнул.
За окном сразу стало черно. Тьма подступила под самые стекла и бросила в них жестким снегом.
— Легли бы вы, Урбанович, — посоветовала няня.
— Не лежится…
— Болит?
— Я, няня, за эти годы, может, третью часть жизни отлежал. За лежанием ни воевать, ни работать как следует не было времени. И вспоминаешь сам себя больше Есего перевязанным.
— У вас же, говорили, ордена есть, медали.
— Правильно говорили. Но заработаешь орден — и в госпиталь, — улыбнулся Алексей. — Ты, няня, лучше скажи, где у вас Олечка лежит. Девчонка маленькая. К ней сегодня брат приходил.
Почему он вспомнил про эту девочку?
Мысль о ней пришла как-то неожиданно, как продолжение мыслей о жене. Уходя, Зося сказала: "Зимчук берет Олечку в дочери. Как ты думаешь, почему бы это?" Он ответил шуткой: "Нам пока не надо чужих искать, мы еще и сами с усами". Это обидело Зосю. И вот теперь, разговаривая с няней, он почувствовал — его потянуло к Олечке.
Не обращая внимания, что няня знаками просила больных, чтобы те задержали его, Алексей заковылял к двери.
В длинном, на весь корпус, коридоре было темно, холодно. Горели всего две лампы, и ряды коек тонули в сером полумраке. Алексей с трудом нашел койку, на которой, укрытая двумя одеялами, лежала маленькая девочка, и, боясь испугать ее, спросил:
— Это ты, Олечка? А?
Девочка, по-видимому, привыкла к чужим людям и, внимательно поглядев на Алексея, вынула из-под одеяла руки и приготовилась отвечать. У нее начала развиваться та показная и хитрая общительность, какая часто бывает нищих.
— Я, дяденька. А что?
— Ничего, так. Пришел на тебя посмотреть. Я Ивана Матвеевича знаю. Ты с братом живешь, с Тимкой?
— Ага.
— Как же вы живете?
— Плохо, дяденька. Тимка дрова людям пилит, воду носит. А разве это ему делать? Спасибо солдатам еще, мы с Тимкой в госпиталь к ним ходим, на кухню. Они нам горячего супу, каши дают.
Что-то сжало сердце Алексея.
Видя, что ее больше не расспрашивают, Олечка замолчала, но не сдержалась:
— Мы в землянке теперь. Тимка оконце сделал, печурку. Но все равно сыро. У нас щегол был, и тот сдох. Такой щегол…
— Почему же в детский дом не идете?
— А что нам делать там? — убежденно и даже сердито сказала девочка. — Так мы себе сами хозяева. А там что? Тимка говорит: "Лучше уж воровать, чем туда идти".
Чувствуя, что вся эта история имеет какое-то отношение к нему, Алексей занервничал. Зачем он пришел сюда? Посочувствовать? Помочь? Чем? У него самого будут дети. И хватит того, что он готов пластом лечь, но только не позволить им вот так жить на свете.
— Ну ладно, спи, — неприязненно проговорил он, и голос его от волнения сошел на нет.
Теперь все кипело у него в груди. Алексей сердился на себя, на Зосю, которая будто нарочно лишает его покоя, на няню с ее заботами и лаской, на жалкую Олечку, на Тимку, который хотел быть, как и он, сам себе хозяином. Громко стуча костылями, Алексей заковылял обратно в палату. Чем он поможет тут? Ему невмоготу согреть весь свет. Хватит и того, что он делает для своей семьи. Нет, даже не так. Пусть ему дадут сначала устроить свою жизнь, а потом уже требуют, чтобы он помогал другим. Ему ж не надо чужой помощи, он сам все сделает, вот этими привыкшими к труду руками.
Алексей рванул дверь и ступил в палату, но костыль зацепился о косяк, и он, неуклюже взмахнув руками, грохнулся на пол.
В палате поднялись суматоха, гам. Запричитав, к нему бросилась няня, а за нею — ходячие больные. Все столпились вокруг, наклонились над ним. Но он, дико глядя, оттолкнул от себя няню, пытавшуюся взять его под руки, и заскрежетал зубами.
— Я сам! Не обобился еще! — надсадно крикнул он почему-то ей одной и пополз к своей койке.
Ему было больно. Нога горела, и от нее, обжигая тело, к сердцу подступала жгучая боль. Ум мешался, лицо покрылось потом. Но он выбрасывал руки вперед, подтягивался на них и снова неумолимо выбрасывал.
Так он дополз до койки, страшный в своем упрямстве и страданиях. И ни няня, ни больные не осмелились подступиться к нему. Только когда Алексей забрался на койку и, с трудом переводя дыхание, упал башкой на подушку, все опять бросились к нему. А он лежал, как в горячке, и думал, что ведет себя никудышно и невесть что и кому хочет этим доказать. Неужто Зосе, которая никак не может принять его правду? А может, Вале, которая сегодня так легко и пренебрежительно отнеслась ко всему, за что он готов взвалить на себя самый тяжелый крест? Ну, кому?..
Глава четвертая
1
Казалось, что Валя вообще видит в окружающем только светлое да розовое. Василий Петрович, с которым она возвращалась тогда с Троицкой горы и которому, смеясь, рассказала, что скоро начнут восстанавливать химкорпус и она непременно овладеет специальностью каменщика, заметил ей:
— Бы говорите обо всем так, будто все вас радует.
— А разве это плохо, если ты не кислятина? — ответила она, не придав значения его словам.
Не знаю… Но в жизни всегда найдется такое, что стоит отрицать. Может быть, самое необходимое в человеке чувство — неудовлетворенность.
— Ну и что из того?..
Василии Петрович, пожалуй, не ошибался. Правда, принимая жизнь такой, какая она есть, Валя всегда надеялась, что настоящее, полное счастье впереди — оно ждет, зовет. И к нему надо стремиться. Но большие надежды и ожидания мешали Вале серьезно разобраться в окружающем. Они многое заслоняли.
Алешка!.. Он не оставлял Валиных мыслей. Он часто словно шел рядом — и когда, всухомятку позавтракав, она спешила на лекции, и когда, усталая, возвращалась в общежитие, чтобы через час опять торопиться на собрание, на дополнительные занятия, на субботник. Он был где-то близко, когда Валя, подперев виски кулаками, углублялась в книгу, сидя в маленькой, всегда переполненной читальне. Он, казалось, стоял обок и тогда, на Троицкой горе, присутствовал в больнице…
Слова Зимчука, какая-то непоследовательная его добродетель вызвали в Вале протест, заставили встать на защиту Алешки, хотя она знала про него много зазорного. Еще в первые дни освобождения слышала, что тот с компанией на "студебеккере" выехал в пригородную деревню, где до войны был совхоз, и приказал согнать бывших совхозных овец. Переписав их и выбрав самую жирную, погрузил ее на машину, предупредив, однако, сельчан, что те головой отвечают за остальных. Когда же Валя возмутилась его поступком, захохотал: "Где ты живешь? На земле аль где? Посмотри, что другие делают! Пианино таскают, ковры… Иван Матвеевич вон занял себе особнячок со всем готовым — и неплох. Заплатит по твердым ставкам за вещи райфинотделу и будет, как у христа за пазухой. А я что? Мне про запас не надо. Детишкам на молочишко, и хватит…"
Нет, его можно было упрекать во многом, но не в гаденьких расчетах. Он отроду не знал ни жадности, ни далеких прицелов. Натосковался за войну по человеческой жизни и захотел наверстать, пожить свободно, не особо задумываясь над чем-нибудь. И если уж говорить правду, то это лучше, чем Урбанович. Алешка хоть невольником самого себя не становится. А перегорит излишек сил — и может заблестеть, даже засиять. Его не гнетет никакая тяжесть, как Урбановича. Этот же, кажется, сам себя в неволю уже продал. И если Иван Матвеевич думает, что Алешка делец, а Урбанович беззаветный труженик, — это он просто не в ладах с правдой. Алешка отнюдь не пропащий.