Говорил он по-русски плохо, с ужасным акцентом, усугубленным отсутствием зубов: при каждом слове младенческая верхняя десна открывалась, ярко розовея на коричневом морщинистом лице. Глаза у него были светлые, прозрачные, с легкой желтизной.
Бахлул-заде говорил о поездках в горы, о своих друзьях и о том, что болел недавно и перенес операцию – поэтому он кутал поясницу в какую-то синюю тряпку, не то шаль. Что встает рано и в мастерскую приходит чуть свет. Вспоминал, как повздорил с каким-то большим здешним начальником, а потом его уговаривали принять республиканскую премию, а он не хотел. Говорил о своей свободе: по-птичьему природной, как простые потребности в пище, чае, в красках и карандашах – в том, чего почти нельзя у человека отнять.
Пока он рассказывал, я разглядел мастерскую. Мебели почти не было. Прямо на полу лежала еще не высохшая палитра. Угол уставляли банки с краской, водой, какими-то пересохшими, рассыпающимися в прах скелетами неведомо когда принесенных цветов и целый архипелаг налепленных на доску расползшихся свечных огарков. Стены во многих местах сплошь покрывали рисунки, записи, телефонные номера. Одну сторону занимали стояки с холстами. Некоторые из них были повернуты к нам лицом. Они были написаны чистыми яркими красками, казалось, всего тремя – голубой, белой и алой. Полосатые от длинных узких мазков, они рябили и били в глаза горным солнцем. Они сверкали голубым чудом в этой неуютной, запущенной мастерской.
Бахлул-заде звал заходить в любое время, и я еще побывал у него перед отъездом в Ленкорань. Разговаривали, смотрели картины, пили чай. Старик выбрал мне в подарок маленький пейзаж на картоне. Я что-то хорошее сказал о его натюрмортах, и он обрадовался: «Тогда не надо пейзаж. Все пишут о моих пейзажах, никто о натюрмортах, а они тоже хорошие! Я специально для тебя напишу и отошлю в Москву. Вот на этом картоне, – он показал картон. – Скоро появятся гранаты, виноград… Это будет красивый, яркий натюрморт!»
И мы расстались, договорившись, как мне передадут картину.
Но я не получил ее. Двумя месяцами позже Бахлул-заде умер в онкологической клинике, не доживя до повторной операции.
В провинции пишущий человек из Москвы – что-то вроде начальника. Нам дали машину с шофером. Его зовут Биюк-ага.
Большой любитель пожестикулировать и покритиковать начальство, он независим, сметлив, общителен и в меру жуликоват. Словом, классический бакинец.
Он взял над нами почтительное шефство.
Мы попросили показать, где продают чуреки.
Биюк-ага кивнул и свернул в путаницу старых улиц.
Большие серые дома стояли здесь только по одной стороне, другую заполняли розоватые одноэтажные. Мы ехали вдоль каких-то полинявших лавчонок и лабазов, когда нас увидела ватага мальчишек с охапками больших овальных хлебов и бросилась, горланя, к машине. Чуреки полезли в приспущенные окна, Биюк-ага вытолкал их рукой и выскочил из машины. Мальчишки орали по-азербайджански, наш чичероне кричал на них, трогал чуреки у одного-другого-третьего, пренебрежительно мотал головой – и через минуту все было кончено. Биюк-ага распахнул дверцу и торжественно протянул мне горячий пахучий чурек с лопающейся корочкой. Я передал ему рубль, он сунул монету в руку мальчишки, и мы уехали, сопровождаемые криками остальных.
«Большие разбойники эти мальчишки!» – сокрушенно покачал головой Биюк-ага, выруливая на широкую улицу.
Он рассказал, что пекут чуреки в прилегающих домах. Ранним утром их разносят постоянным покупателям, как газеты. А остатки сбывают мальчишки. «Которые пекут, хорошо зарабатывают. Больше ничего делать не надо», – одобрительно заключил шофер.
Профессор в интерьере
Почетный доктор Гарвардского университета, автор восьмидесяти научных трудов, арабист, иранист, тюрколог и специалист по восточной поэтике, профессор А. погорел на контрабанде золотишком, а потому вынужден был на время расстаться с московской кафедрой и воротиться в родные пенаты. Здесь он с привычной энергией занялся залежавшимися сокровищами национального рукописного фонда, дал дюжину интервью местным газетам, вдохнул жизнь в два-три международных проекта и вообще почувствовал себя снова на коне.
А. оказался человеком контактным и уже на другой день позвал погостить к себе на дачу в аристократическое местечко Бильгя на Апшеронском полуострове – в просторечии именуемое Бельгией.
Что-то по-европейски сытое и правда есть в здешних окруженных зеленью и заборами особняках.
По дороге профессор рассказывал о себе. В неполные сорок пять он успел повидать полмира. Читал лекции по арабистике в арабских странах, по иранистике – в Иране, по теории восточной поэзии – в США. И всюду скучал по дому. А вот теперь, вернувшись на солончаковую апшеронскую почву, скучает по остальному просторному миру. Все это вносит в душу смуту, и вот почему он так рано устал жить, пояснил профессор.
Путешествие было прервано долгим и обильным обедом в прибрежном ресторанчике, где нас уже ждали. В заткнутых газетками нарзанных бутылках подавался превосходный коньяк, не имеющий ни малейшего родства со снабженной этикетками официальной продукцией местного завода, так что до профессорской дачи добрались уже в сумерки.
Здесь быстро спускалась ночь.
В бассейне посреди высокой каменной террасы чернела вода.
Над ней, в окруженном навесом светлом прямоугольнике, уже высыпали мелкие звезды.
Профессор зажег электрическую лампочку под навесом, свалил на алюминиевый столик принесенную из машины снедь и крикнул гортанно и громко «Дурданá!» куда-то в глубину дома.
Оттуда появилась толстая деревенская девушка, которую мы было приняли за прислугу. Профессор объяснил, что это его племянница: приехала из горного села поступать в университет под покровительством своего знаменитого дяди. А пока вот ведет его хозяйство.
Девушка унесла кульки, а привезенные арбузы плюхнула в бассейн, чтобы остыли. Мы разделись и тоже присоединились к ним.
* * *
Проснулся я в залитой солнцем тишине и одиночестве. Вышел на галерею. Ни души.
Уже становилось жарко.
В пронизанной солнцем зеленоватой воде бассейна мирно плавал арбуз.
Поверхность воды отбрасывала зыбкие солнечные разводы на решетчатый навес и выбеленные известкой стены.
По бортику гулял тощий и упругий абсолютно черный котенок с иранскими розовыми глазами.
Я скинул шорты, походил по краю бассейна, отпихнул ногой подплывший к борту арбуз и полез купаться.
* * *
Я уже наплавался и нежился на солнышке, любуясь исчезающими с горячего бетона мокрыми следами собственных ступней, когда появился А.
Он нес перед собой полную тарелку свежесорванных инжирин, желтых и мягких. Я немного поел их, отдирая толстую мучнистую кожицу и пачкая пальцы в сладкой маслянистой плоти. Инжир был первый сорт.
Встав пораньше, профессор успел полить весь сад и теперь тащил меня смотреть курятник. Пришлось идти. Куры рылись вокруг надорванных бумажных мешков с комбикормом. В свернутом из соломы аккуратном гнезде лежали три ослепительных яйца. Мы прихватили их на завтрак.
После завтрака А. сказал, что надо ехать на базар – за фруктами, овощами, водой и водкой.
* * *
Базар был оглушителен.
Женщины, завидев чужих, закрывали лица ладонями и принимались глядеть сквозь пальцы.
Половина покупок профессору ничего не стоила. Его узнавали и отказывались от денег. Он тут и правда был популярной личностью. Несколько раз его останавливали, чтобы поприветствовать или посоветоваться о каких-то местных делах. В один из редких случаев, когда платить все же пришлось, я попытался было внести и свою лепту. Но профессор с улыбкой отвел мою руку и вытащил пачку пятидесятирублевок такой чудовищной толщины, что мои смятые бумажки сами юркнули в карман. Потом он пошел куда-то договариваться о свежем мясе и звонить в Баку. А я направился в чайхану – поджидать, пока он вернется.