Когда я с неспокойной совестью погружался в журналистику, Голо Манн напомнил мне, что когда-то Макс Вебер вразумлял своих коллег Ordinarius, ординарных профессоров, желая сбить с них спесь: он напомнил им, а может быть и показал, что отнюдь не все эти профессора были бы в состоянии заменить без подготовки авторов передовиц или даже простых комментаторов. Действительно, пренебрежительное отношение профессора как такового к журналисту как таковому представляется мне неоправданным или, точнее, смешным. Не все эрудиты умны; даже профессиональным экономистам не всегда удается проанализировать ситуацию или изложить свои тезисы на четырех листках. Тот, кто способен на большее, не всегда способен на меньшее. Конечно, написание диссертации на звание агреже по философии требует большей культуры, чем написание передовой статьи для «Монд» или «Фигаро», но агреже не всегда становится хорошим автором газетных передовиц. Остается добавить, что средний журналист чувствует «снобистское» отношение к себе со стороны университетского преподавателя, даже если иногда глядит на него сверху вниз. Когда однажды я признался Пьеру Лазарефф, что мне опротивела политика Четвертой республики и что поэтому я хочу возвратиться в alma mater, он посмотрел на меня так, как если бы я собрался покончить с собой, и прошептал: «О нет, не делай этого».
Роже Мартен дю Гар, желавший мне добра, дал понять до войны, что я обладаю качествами, необходимыми для политической журналистики. Я же, в свою очередь, дал ему понять, что философия лучше журналистики. Он не настаивал, но размышляя о скромной и безвестной участи преподавателя, предпочитал, вероятно, чтобы я — и Сюзанна — заняли совершенно иное место в обществе.
Разумеется, заняв свое место, я питал амбиции, как любой другой, — немного большие, чем у любого другого, — желая получить награду как лучший ученик. Ни в «Комба», ни в «Фигаро» я не мог на эту награду рассчитывать, поскольку она по праву и фактически предназначалась Альберу Камю или Франсуа Мориаку. И тот, и другой обладали литературным талантом, который у меня отсутствовал и который к тому же плохо согласовывался со строгими требованиями экономического или дипломатического анализа. Однако я не лишился возможностей удовлетворять свое самолюбие. Я сказал бы даже, что искушение журналистского ремесла состоит отчасти в том, что за написанную статью тебя хвалят сразу же, причем явно сверх меры, тогда как книге чаще всего приходится с трудом прокладывать путь среди бесчисленных конкурентов.
Один из министров Четвертой республики (Петш) сказал мне в частной беседе: «Насколько я знаю, вы единственный, кто приобрел исключительное политическое влияние только лишь благодаря перу». Влияние это в действительности было сомнительным, рассеянным, слабо измеримым. Пьер Лазарефф, с которым я поддерживал, хотя и с перерывами, сердечные отношения, послал мне 25 февраля 1960 года следующую записку: «Дорогой Раймон, я никогда не пишу — эта дурная привычка происходит из-за нехватки времени, — чтобы сказать „браво“ автору статьи, которую ценю. Если бы не эта привычка, я писал бы тебе после публикации каждой из твоих статей. Но та, что появилась сегодня утром, столь дельна, столь полезна, настолько отвечает моему предчувствию настоящих опасностей, угрожающих нам, что не могу воспротивиться желанию сказать тебе об этом. Идеологическая борьба, согласен, но в условиях свободы, иначе — как я сказал по радио г-ну Аджубею, — „холодную войну“ заменят „холодным миром“, что будет тем же самым, но более опасным, ибо вызовет меньший страх. К счастью, есть Раймон Арон. Я говорю тебе об этом так, как об этом думаю, и я тебя обнимаю». В. Баумгартнер не раз говорил мне, что почти всегда верно угадывал, какой теме будет посвящена моя еженедельная экономическая статья. Эти статьи он регулярно прочитывал, ему нравились некоторые мои анализы и формулы, например, «советский строй — это электрификация плюс зерно Среднего Запада».
Прошло немного лет, и это удовлетворение, щекотавшее кожу, обернулось беспокойством, горечью. Возможно, я продвинулся вперед за годы работы в «Фигаро», начиная с 1947-го и кончая 1977-м. Возможно также, огонь постепенно угасал и опыт заменил воображение. На мой взгляд, журналистское ремесло подрывает именно эта возможность сразу же себя проявить и трудность совершенствоваться в нем, в отличие от ремесла ученого или писателя. Конечно, и журналист волей-неволей обязан обновляться, не позволять событиям обгонять себя, не цепляться за такое представление о мире, которое уже принадлежит прошлому.
У меня никогда не было вкуса к новости, свойственного журналисту. В Пьере Лазарефф, несравненном организаторе, меня восхищали талант, манера существовать, совершенно мне чуждые. Ради чего, если не ради сенсации, проявлять нетерпение, получая информацию на несколько часов раньше других? Если такая новость важна, то всегда будет время поразмышлять над ней; если же она важной не является, то зачем горячиться?
Подозревали ли меня в том, что я сверху вниз смотрел на профессионалов? Может быть, но в данном случае — несправедливо. Почему мне следовало бы презирать вкупе всех этих мужчин и женщин, рискну сказать, всех этих юношей и девушек, настолько они казались мне молодыми, если можно так выразиться, благодаря профессии. В редакциях, которые я посещал, некоторые мне нравились, другие — нравились меньше: одни мне весьма симпатизировали, другие — нет. Когда я руководил очень маленькой командой в «Фигаро», отвечавшей за освещение вопросов экономики, то редакторы не сетовали на наши еженедельные беседы. Вместе с Роже Массипом я вел рубрику иностранной политики, риск появления трений возникал ежедневно, однако наше сотрудничество было безоблачным. Те сотрудники «Фигаро», которые выносили мою персону хуже, чем остальные — М. Габийи или Ж. Грио, могли, убежден, упрекнуть меня лишь в том, что я был таким, каков есть.
X
РАЗДЕЛ ЕВРОПЫ
Вскоре после капитуляции Третьего рейха у меня сложилось общее представление о европейской, если не о планетарной, обстановке. Часто я изумлял моих собеседников в «Пуэн де вю», утверждая, что Германия останется разделенной по меньшей мере в течение жизни одного поколения. Двадцать лет спустя я снова с охотой держал то же самое пари. Более того, германская опасность, такая, какой французы познали ее в период между 1870 и 1945 годами, принадлежала прошлому. Когда Рейх, это серединное государство Европы, занимал первое место на континенте, он чувствовал себя в окружении и одновременно представлял угрозу, нависавшую как над его восточным соседом, так и над западным. Угроза являлась реальной, ибо невозможно было сомневаться в том, что Рейх легко справится с каждым из своих соседей по отдельности. Франции приходилось идти на союз, который уравновешивал бы германскую мощь. Но вот франко-русский союз 176, а затем великий союз англо-американцев и русских 177 сдавили Рейх, второй или третий, стальным кольцом. После 1945 года, когда у Германии отрезали территории на востоке, когда часть ее народа оказалась в подчинении у советского режима, она больше не обладала ресурсами, превосходящими ресурсы своего славянского соседа, Советского Союза, установившего господство над странами, ранее отделявшими его от Германии; тем более она отныне не превосходила по силе, как это было в 1940 году, Францию или франко-английский союз; сверх того, западный союз теперь включал Соединенные Штаты. Германия — придаток Запада — более не имела веса перед лицом гиганта Нового Света.
В краткосрочном плане, по меньшей мере в течение двух десятилетий, Западная Германия будет, вероятно, по необходимости входить, желают этого французы или не желают, в тот же лагерь, что и Франция, — в западный, или демократический, лагерь. Очевидно, французы и немцы неизбежно покорятся общей судьбе или выберут такую судьбу. Доводы рассудка сталкивались с волнениями сердца. Разве я не написал во время войны несколько статей, которые можно назвать антигерманскими, а не только лишь антигитлеровскими? Правда, их было немного. Мне принадлежат также статьи, возможно, сегодня кажущиеся смехотворными, в них предлагались меры предосторожности против «германской опасности» былых времен. Но сразу же после Освобождения, во всяком случае сразу же после окончания войны, раздел Европы, «железный занавес», расширение Польши вплоть до линии Одер — Нейсе раз и навсегда избавили меня от картин прошлого. Благодаря уловке Разума появилась еще одна возможность воплотить в жизнь мечту моей юности — франко-германское примирение. На этот раз такую возможность не следовало упустить. Когда в первый раз после войны, в 1946 году, я снова увидел Германию, то испытал отвращение к оккупационному режиму и стыд за «ковровые бомбардировки», противоречащие законам войны, превратившие в развалины целые города, при том что военная польза от этих бомбардировок не шла ни в какое сравнение с потерями, понесенными населением.