Весной 1977 года, после сердечного приступа, я оказался в больнице Кошена и получил там от Бёв-Мери письмо, глубоко меня тронувшее. Оба мы тогда достигли такого возраста, который помогает беспристрастно глядеть на прошлое. Бёв-Мери писал, что вспоминает о своих мечтаниях в 1944/45-м, и всегда ностальгически — о «надежде, которую питал в какой-то миг увидеть меня после неудачи первой „Комба“ в числе участников нового предприятия, издания „Монд“. Что бы из этого вышло? Если оставить в стороне все мелкие расхождения и споры, то возможные трудности оказались бы по своему характеру совершенно отличными от сегодняшних». Может быть. Не уверен, что мое участие в этом предприятии могло бы продолжаться долго. Но после стольких дискуссий, стольких лет жизни этот знак дружбы взволновал меня больше, чем я решился бы признать.
IX
ЖУРНАЛИСТ И АКТИВИСТ
Я чуть было не вывел на этой странице заголовок: «Десять потерянных лет». Когда разразилась война, мне было тридцать четыре года; после окончания военной службы я много работал и мог рассчитывать, что впереди — еще десяток лет интеллектуального обогащения и, может быть, созидания. В эти шесть лет, с 1939 по 1945 год, мне довелось увидеть других людей, другие события, другой стиль мышления и жизни. Перед большинством выпускников университета открывается лишь одна дорога — преподавание. Это мир с тепличной атмосферой, населенный детьми и молодыми людьми, оказавшись в нем, рискуешь остаться каким-то ребенком. Я увидел политику в действии ближе, чем большинство политологов — и с этим себя поздравляю, — но анализ политики in vivo, при погружении в нее, отнюдь не способствует философской рефлексии, а скорее ее парализует. У философа, столкнувшегося лицом к лицу с депутатами или журналистами, возникает ощущение, что он станет предметом насмешек или окажется в колодце.
Десять лет жизни, в течение которых я был профессиональным журналистом, а не преподавателем, выступающим в газетах, — результат моего собственного выбора; даже в неудаче попытки поступить в Сорбонну в 1948 году я отчасти был виноват сам, ибо создал у ряда своих будущих коллег впечатление, что за «Фигаро» держусь крепче, чем за Сорбонну, и что при необходимости отказаться или от одного, или от другого я не оставил бы журналистику. Именно так понял Жорж Дави 150 слова, которые я вроде бы произнес во время моего кандидатского визита к нему; из лукавства или по наивности он повторил эти слова на собрании профессоров, что и определило исход трудных выборов[112].
Вспоминаю свою беседу с Лесеном, типичным представителем академического спиритуализма, человеком вежливым, доброжелательным, отнюдь не питавшим неприязни к моей политической деятельности и к «Фигаро». То, чем вы занимаетесь, сказал он мне, есть дело уважаемое, нужное, я вас за него не упрекаю, но журналистика не подходит для университетского преподавателя. Он должен мириться со скромностью своего существования, существования клирика, оставаться в стороне от мирской суеты, видеть смысл своей жизни и все свое призвание в передаче знания, в воспитании учеников. Вы не принадлежите более к нашему ордену[113]. И он совершенно откровенно добавил, что, несмотря ни на что, будет голосовать за меня, а не за Жоржа Гурвича хотя бы потому, что тот недостаточно хорошо говорит по-французски и еще менее заслуживает кафедры, только что оставленной Альбером Байе, который тоже был скорее журналистом, чем преподавателем.
«Фигаро», в которую я пришел весной 1947 года, никак не походила на ту, что я покинул весной 1977-го. Она была газетой Пьера Бриссона: во времена Четвертой республики это издание не являлось, быть может, самым авторитетным за пределами Франции, но наверняка оказывало самое большое влияние на ее политический класс. Пьер Бриссон сохранял такое влияние на политических деятелей, я скажу даже, такую власть над ними, какой никогда не достиг Юбер Бёв-Мери. Парадокс скорее мнимый, чем действительный: «Монд» систематическим образом выступала как орган оппозиции, была враждебна по отношению к Атлантическому альянсу 151, перевооружению Германии, весьма вяло соглашалась с европейским объединением; 152 газета оказывала воздействие на общественное мнение, особенно на молодежь. Более антиамериканская, чем антисоветская, по крайней мере внешне, эта газета превратилась в библию левой intelligentsia, которая довольствовалась критической позицией, не имевшей непосредственного воздействия на события. Политическим деятелям у власти приходилось смиряться с суждениями Сириуса (Sirius) 153, с декретами, которые произносил с высоты неподкупный директор «Монд». Пьера Бриссона опасались больше, ибо он действовал в общем духе политики Четвертой республики, вращался среди министров и депутатов. В случае необходимости именно он приглашал министров. Разумеется, все изменилось с возвращением генерала де Голля во власть. «Фигаро», сражавшаяся с РПФ, превратилась в газету «бывших». Но следует отдать должное П. Бриссону: он никогда не сожалел о своем царствовании; будучи добрым французом, он, как и я, радовался тому, что Франция наконец управляется достойным образом, ведь и его, в конце концов, унижали унижения Франции, считавшейся в ту эпоху больным человеком Европы.
Бриссона поразили мои статьи в «Комба», мои аналитические разборы, сделанные на ходу, во время завтрака (например, за несколько месяцев до события я сказал ему, что следует готовиться к такому правительству, которое более не будет включать коммунистов), он настойчиво просил меня весной 1947 года готовить для него каждый месяц по нескольку статей и убедил меня ответить согласием. При его жизни мне платили постатейно.
Пьер Бриссон жил жизнью газеты и для газеты. Он не пошел в свое время на разрыв с ее собственницей, г-жой Котнареаню, первой женой Коти, которая при разводе и разделе имущества получила акции «Фигаро». Хотя Бриссон и признавал права собственника, он намеревался управлять газетой исключительно по своей воле. Г-жа Котнареаню, вернее ее деверь, руководивший фирмой Коти в Соединенных Штатах, отверг формулу Бриссона («в соответствии с капиталом, но независимо от него»), потребовал полного осуществления своих прав собственника, иначе говоря, права контроля администрации и даже политической ориентации газеты. Пьер Бриссон отверг эти требования, опираясь на тот факт, что разрешение на публикацию издания было выдано ему персонально и его команде, а не компании «Фигаро». Национальное собрание приняло специальный закон, названный законом Бриссона, касавшийся исключительно «Фигаро». В соответствии с ним право на использование названия сохранялось за тем, кто получил разрешение на публикацию издания. В 1947 году конфликт еще продолжался, его урегулировали лишь в 1949-м, когда было достигнуто компромиссное решение сроком на двадцать лет, проект которого разработал Марсель Блестейн-Бланше.
Компания-арендатор, капитал которого принадлежал друзьям П. Бриссона, эксплуатировала название «Фигаро»; Жан Пруво приобретал половину капитала компании «Фигаро»; Пьер Бриссон, имевший 2,5 % капитала, становился президентом административных советов обоих обществ. Решение являлось исключительным, предоставляло статус более уязвимый, чем статус «Монд», но оно не должно было приводить к потрясениям при соблюдении двух условий: процветания газеты и присутствия Пьера Бриссона. Он умер менее чем через двадцать лет. Двадцать пять лет спустя первое условие представляется неосуществимым.
Перед войной «Фигаро» выходила небольшим тиражом (примерно 80 тыс. экземпляров), имела яркое и скандальное прошлое[114], ею руководили Люсьен Ромье и Пьер Бриссон. Первый из них стал в 1943 году министром Маршала и умер до окончания войны; второй прекратил выпуск своей газеты после оккупации свободной зоны немцами и ушел в подполье. При Освобождении он получил разрешение возобновить публикацию газеты (в таком разрешении было отказано газете «Тан», выпуск которой прекратился двумя днями позднее). Благодаря исчезновению довоенных газет светская и академичная «Фигаро» за несколько месяцев превратилась в общенациональное ежедневное утреннее издание. Пьер Бриссон законно гордился этой необыкновенной удачей; он в полном объеме осуществлял свои директорские функции; о нем и о его редакции ходили выражения: диктатор, руководящий приветливыми анархистами, или деспотия, умеряемая редакционной анархией. Бриссон пользовался непререкаемым и неоспоримым авторитетом; он прибегал к советам Андре Зигфрида, он спорил с Франсуа Мориаком; газетчики считали его одним из своих.