Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В то время она таила от всех свою религиозную жизнь, свою веру. Лично у меня однажды, в Люксембургском саду, возникло предчувствие ее призвания. Мы то ли гуляли с Сюзанной вдвоем, то ли прогуливали Доминику; светило великолепное солнце. Сад был так прекрасен, что все, казалось, дышало счастьем. К нам подошла Симона с потрясенным лицом, почти со слезами. На наш вопрос она ответила: «В Шанхае[47] забастовка, войска стреляли в рабочих». Я сказал Сюзанне, что Симона, вероятно, стремится к святости; брать на себя все страдания мира имеет смысл только для верующего, даже точнее — для христианина.

Я снова увиделся с ней в Лондоне, когда она приехала туда в 1943 году. Впервые наша беседа, на этот раз настоящая, продлилась два часа. Симона показалась мне мало изменившейся; говорили мы о войне, об оккупации, о Лондоне, о привилегированном положении французов за границей. Некоторые идеи «Укоренения» («L’Enracinement») 74 просвечивали в ее словах.

Вернемся в 1933 год. Сюзанна приехала ко мне в Берлин в июле 1932-го, и мы не спеша вернулись во Францию — посетив по дороге Бамберг, Вюрцбург. Гиды объясняли нам красоты памятников, рассказывали о прошлом, часто поглядывая на Сюзанну, которая смотрела на них и не понимала ни слова по-немецки. Один гид, которому я сказал об этом, заметил: «Schöne Mädchen gibt es überall» («Красивые девушки есть везде»).

На взгляд человека, находившегося в Германии, Франция до июля 1932 года казалась способной влиять на события. Начиная с февраля 1934-го 75 ситуация радикально изменилась. В Германии правительство было, бесспорно, отвратительное, но стабильное и сильное. Для Франции же с запозданием наступила очередь войти в инфернальный цикл: экономический кризис, обострение социальных конфликтов, усиление революционных партий, как правых, так и левых, размывание умеренных партий, паралич власти. 6 февраля вернулся из изгнания бывший президент Республики 76, спаситель, в котором время от времени нуждалась парламентская республика, чтобы справиться с трудностями, возникавшими по вине ее внутренних разногласий.

Что касается меня, то я завершил этап в своем политическом воспитании — воспитании, которое продлится столько же, сколько сама моя жизнь. Я понял и принял политику как она есть, не сводимую к морали; отныне я никогда уже не стану ни на словах, ни подписью под воззваниями стараться доказать свои добрые чувства. Размышлять над политикой — значит размышлять над действующими лицами, следовательно, анализировать их решения, цели, средства, которыми они располагают, их духовный мир. Национал-социализм показал мне могущество иррациональных сил, Макс Вебер — ответственность каждого человека не столько за его намерения, сколько за последствия сделанного им выбора.

Я мечтал участвовать во франко-германском примирении. Время для него прошло, но оно еще вернется. Пока что Франции необходимо было держать порох сухим, чтобы сдержать потенциального агрессора. Французский еврей, предупреждавший соотечественников о гитлеровской опасности, не мог избегнуть подозрения. О чьем благе он думает — своих единоверцев или своей родины? С 1933 по 1939 год Третий рейх, наш ближайший сосед, сильнейшим образом влиял на атмосферу в нашей стране. Усиливался поток беженцев. И именно в это время я наконец отринул свои сомнения, избавился от страха перед белым листом бумаги. Шесть лет, с августа 1933 по август 1939 года, прожитые в тени ожидаемой и пугающей войны, были, пожалуй, самыми плодотворными в моей жизни. Годы человеческого счастья и отчаяния гражданина.

IV

В СЕРДЦЕ ЛАТИНСКОГО КВАРТАЛА

До моего первого путешествия в Германию я жил в послевоенной эпохе. Между 14 сентября 1930 года, датой первого успеха национал-социалистической партии на выборах в парламент, и 30 января 1933 года я медленно перешел от бунта против прошлого к предчувствию будущего. Из послевоенной эпохи я попал в предвоенную. В сущности, я вдохновлялся теми же ценностями, но отныне речь шла не только о левых взглядах или об антифашизме, но о Франции и ее спасении.

В октябре 1933 года, когда мы обосновались в Гавре, переворот в моем сознании почти совершился. Патриотизм моего детства, моей семьи, всех моих предков брал верх над пацифизмом и смутным социализмом, к которым меня склоняли философия и послевоенная атмосфера. Я по-прежнему хотел быть «левым», опасался компромисса с правыми, чтобы не оказаться игрушкой в руках оппозиции. Эта робость происходила от еще сохранявшегося во мне сопротивления — скорее социального, чем интеллектуального, — логике политики. Позже, гораздо позже, я часто отвечал тем, кто попрекал меня моими сомнительными попутчиками: мы выбираем наших противников, но не наших союзников. Впрочем, я довольно быстро освободился от суеверия, которое Сартр защищал до своего последнего часа: «Правые — это негодяи», или, выражаясь более академическим языком, от суеверия, согласно которому партии различаются между собой нравственными или человеческими качествами своих рядовых членов и вождей. Возможно, в левые партии вступает больше идеалистов (в расхожем смысле слова). Но когда революционеры переходят на другую сторону баррикады, долго ли они сохраняют свое нравственное превосходство? Добродетельные люди есть в каждом лагере; много ли их в том и в другом?

Гавр, который Жан-Поль Сартр описывает в «Тошноте» («La Nausée») и который я, в свою очередь, открыл для себя, жестоко страдал от кризиса. Протестантская буржуазия, заправлявшая на хлопковой и кофейной биржах, занимала первенствующее положение в городе; ее прозвали «косогором», потому что она построила себе виллы на возвышенности. Городская социальная иерархия проникала даже в лицей, в кабинет директора. И учителя, и администрация были хорошо осведомлены о семье каждого ученика. Я был принят в теннисный клуб как ровня этих «господ с биржи» не потому, что преподавал философию в лицее, а потому, что принадлежал к элите игроков. В этой среде место во второй национальной лиге ценилось выше университетского диплома.

Вдобавок меня поразила бесчеловечность собственно преподавательской иерархии. Не все преподаватели лицея имели звание агреже, и некоторые страдали из-за своего пожизненно низшего статуса в сравнении с теми, кто преодолел последнее препятствие — конкурс. Коллега, у которого мы бывали дома, преподаватель истории, дважды допускавшийся к конкурсу, ежегодно переживал унижение, не участвуя в комиссии по приему экзаменов на степень бакалавра. Мы отправлялись в Канн без него. До приезда в Гавр я не испытывал никаких особенных чувств по поводу своего звания агреже; я сохранил приятное воспоминание о годе подготовки, о внимательном чтении почти всех сочинений Жан-Жака Руссо и Огюста Конта. В Гавре я стал сочувствовать «исключенным из сообщества», тем, кто по той или иной причине никогда не станет агреже, хотя не меньше, чем другие, заслуживает звания и даваемых им преимуществ. Почти тридцатью годами позже эти гаврские воспоминания отчасти подтолкнули меня к написанию статей в «Фигаро», сделавших меня на какое-то время врагом номер один «Общества агреже». Ныне колесо повернулось; агреже философии рискуют отправиться в «изгнание» в отдаленный коллеж. Неравенство преподавателей из-за успеха или неуспеха в молодые годы на экзаменах и конкурсах остается, но во многих отношениях смягченно. Вердикт, выносимый на конкурсах, не окончателен. Преподавателя могут произвести в звание агреже за профессиональные заслуги или по выслуге лет.

В течение 1933/34 года я работал усиленнее, чем когда-либо раньше или позже, написав большую часть «Современной немецкой социологии» («La Sociologie allemande contemporaine: Essai sur une théorie allemande de l’Histoire») и другой, дополнительной, диссертации, посвященной немецким философам, на тему «Критика исторического разума». Поскольку одновременно я впервые вел курс философии, рассматривающий традиционные проблемы, о которых я не размышлял уже несколько лет, мне пришлось готовиться к занятиям, качество которых оказывалось по меньшей мере разным. Я проглядел дарование Бернара Гиймена, ныне преподавателя философии, автора хороших учебников и в особенности интересной работы «Макиавелли» (докторская диссертация; я был одним из членов аттестационной комиссии). Зато трое одноклассников — Жак-Лоран Бост, Альбер Палль и Жан Пуйон — часто собирались дома у своего преподавателя. Первый из них стал в следующем году другом Сартра, а еще через несколько лет написал мне оскорбительное послание по поводу статьи о чилийском государственном перевороте. Второй, с которым я поддерживаю дружеские отношения по сей день, стал романистом; одно из его сочинений получило премию Ренодо. Третий, чиновник в Национальном собрании, занялся этнологией под влиянием Леви-Стросса, оставшись, однако, верным последователем Сартра.

вернуться

47

Относительно города я могу ошибаться.

30
{"b":"217517","o":1}