Приведу еще один отрывок — из статьи Ж. Пуйона в «Тан модерн». Если верить этому критику, то реформистский путь, который я защищал, не существовал во Франции; руководители страны отвергли бы реформы, необходимые для изменения условий существования французов: «Он (Арон) может противопоставить „освобождение действительное“ освобождению „воображаемому“, действительность — миражу, но где он, этот мираж? Эти реформы — кто их предлагает и кто предпринимает? Где можно увидеть это мирное действие, которое должно было бы изменить условия нашего существования? Несомненно, проблема заключается в том, чтобы понять, как действовать, и если она ставится, то именно потому, что руководители этой страны, совестью которых желал бы быть Арон, не хотят ее решить. Он — их шут, а не их советник, он движется лишь в воображаемом мире. В действительности серьезное дело экономического обновления повлекло бы за собой социальные и политические последствия такого масштаба, что только лишь сторонники революционного изменения могли бы пойти на них. Поэтому труд во имя единства левых сил означает не уход в мечтания, но возвращение на почву действительности».
К этому времени для добросовестных наблюдателей уже был очевиден подъем французской экономики. Жан Пуйон повторял излюбленный тезис Ж.-П. Сартра:[162] французские капиталисты — мальтузианцы, они отказываются от [политики] роста, потому что он поставил бы под угрозу их власть и их привилегии. Сегодня мы знаем, как обстояло дело. Достаточно честно сопоставить условия жизни советского рабочего и французского рабочего, чтобы понять значение «воображаемого» и «действительного» освобождения. Тем не менее я не думаю, что Жан Пуйон и журнал «Тан модерн» согласились бы признать свои вчерашние ошибки, неведение и недобросовестность, в отличие от истинных коммунистов, которые, отрезвев, покаялись, поняли, что должны бороться с партией, поскольку увидели ее такой, какой она является. Две, и только две, позиции мне кажутся пристойными перед лицом тотальной доктрины, светской религии, претендующей на универсальность: принятие или отказ; участие без принятия, без выполнения обязанностей активиста, короче, поведение попутчика вызывало у меня интеллектуальное отвращение. Многие бывшие коммунисты извлекли уроки из своего ослепления; прогрессисты в духе Ж.-П. Сартра или Жана Пуйона колебались между позициями, более или менее близкими к компартии, ни разу не воспользовавшись шансом мыслить честно и пожалеть о своих глупостях.
«Опиум» оказался единственной из моих книг, которую в прессе встретили в строгом соответствии с политическими или, скорее, узкопартийными соображениями. «Эспресс», будучи как бы нейтральным, оказался на разделительной линии. П. А. Симон, христианский демократ скорее левого толка (следуя общепринятой терминологии), одобрил меня в еженедельнике «Карфур» («Carrefour») (от 22 июня 1955 года): «Если Арон, со своей стороны, склоняется к реформизму, то, несомненно, исходя из реализма, но еще более, как мне показалось, исходя из гуманистической совестливости, подобно Камю в последних главах „Взбунтовавшегося человека“ („L’Homme révolté“), и нет никакого сомнения, что интеллигенция будет его упрекать в том же, в чем упрекала Камю, — в недейственности и постыдном сотрудничестве в защите капитализма. Здесь вопрос становится техническим: речь идет о том, возможно или невозможно на путях действительного освобождения эмансипировать массы, остановить их обнищание, создать справедливый строй с меньшими издержками, чем при мифе о диктатуре пролетариата. Во всяком случае, невозможно в нравственном плане не одобрить Раймона Арона, когда он пишет: „Политика еще не раскрыла секрет того, как избежать насилия. Но насилие становится еще более бесчеловечным, когда верит, что находится на службе истины, являющейся одновременно исторической и абсолютной!“»
Чаще всего критики, даже критики благожелательные, обвиняли меня в «скептицизме», а мою книгу — в совершенно негативном ее характере. В какой-то степени речь идет о недоразумении, связанном с заключением книги. Возьму на себя смелость воспроизвести его текст: «Учит ли критика фанатизма разумной вере или скептицизму? Люди не перестают любить Бога, отказавшись обращать язычников и иудеев в свою веру с помощью оружия и уже не повторяя „вне Церкви нет спасения“. Перестанут ли люди желать менее несправедливого общества и менее жесткой общей судьбы, если откажутся от преображения какого-то класса, какого-то способа действия, какой-то идеологической системы? Разумеется, сравнение несостоятельно без оговорок. Религиозный опыт приобретает все большую подлинность по мере того, как человек все лучше отличает нравственность от послушания Церкви. Светские религии растворяются во мнениях, как только происходит отказ от догмы. Однако человеку, не ждущему чудесных перемен ни от Революции, ни от плана, не следует обязательно смиряться с тем, чего нельзя оправдать. Он не отдает свою душу абстрактному человечеству, тиранической партии, абсурдной схоластике, потому что любит личности, участвует в живых сообществах, уважает истину.
Может быть, случится иное. Может быть, интеллектуал потеряет интерес к политике в тот день, когда обнаружит ее пределы. Обрадуемся этой слабой надежде. Нам не грозит безразличие. Людям далеко до того, чтобы испытывать недостаток в возможностях и поводах истреблять друг друга. Если терпимость порождается сомнением, то пусть учат нас сомневаться в моделях и утопиях, не верить пророчествующим спасение, предвещающим катастрофы. От всей души пожелаем прихода скептиков, если им суждено погасить фанатизм».
Последняя фраза была оторвана от контекста. Однако в моих глазах скептицизм не означал потерю всякой веры или безразличие к общественному делу: я желал, чтобы мыслящие люди, освободившись от светской религии, более не были склонными оправдывать то, что нельзя оправдать. Я допускал, что, может быть, эти люди перестанут интересоваться политикой, если обнаружат ее границы. В нашем мире, где имеется такое множество возможностей и поводов для взаимного истребления, сомнение относительно моделей и утопий обещает, по крайней мере, уменьшить число людей, которым не терпится убивать себе подобных во имя своей веры.
Но не окажется ли книга, даже если устранить это недоразумение, под обстрелом банальной критики: вы разрушаете, но что же вы создаете?
Я испытываю искушение вернуться к диалогу с о. Дюбарлем. Вот, по его словам, то, чего я желал бы от всей души: «Окончание идеологического века, разумное использование технического прогресса с целью создать жизнеспособный ныне мир людей, в котором свобода в универсальном масштабе была бы столь реальной, сколь это возможно, хотя бы и представлялась довольно прозаичной. Очевидно, в его глазах именно тот человек, в котором духовные страсти смягчились, лучше всего способен использовать историю во благо и успешно включиться в политическое действие. Как раз поэтому критика в конце концов отбросила и что-то ценное под предлогом исправления неразумно осуществленного».
В самом деле, я полагаю, что устройство общественной жизни на этой земле оказывается, как говорит опыт, делом довольно прозаичным. Индустриальное общество, кошмарное в его советском варианте, несовершенное и вульгарное — в американском, остается доминирующим типом нашей цивилизации. Те, кто ждет Царства Божия на земле или надеется на него, преображают людей и институты, более не видят их такими, какими их показывает нам история. Удовлетворенность мелкой буржуазии, облегчение тягот трудящихся благодаря машинам, налоги, умеряющие гордецов и дающие необходимый минимум беднейшим, — все это действительно выглядит прозаичным. Но советская действительность — разве она менее прозаична из-за того, что чудовищна?
Часть третья
ПРОФЕССОР СРЕДИ БУРИ
(1955–1969)
XIII
ВОЗВРАЩЕНИЕ В СТАРУЮ СОРБОННУ
В июне 1955 года я захотел быть избранным в Сорбонну и плохо скрывал от самого себя силу этого желания. Почему? Пробудилась ли во мне университетская амбиция, которую сразу же после войны усыпило политическое зелье? Как я посчитал, быть может безосновательно, журналистика дала мне все, что я мог от нее получить или благодаря ей приобрести. В моем сознании вновь возникло юношеское беспокойство: не подстерегла ли меня, в мой черед, склонность к легкости, не увлекла ли она меня на путь, который не являлся или, по крайней мере, не должен был являться единственным для меня? Мои довоенные книги не предвещали моего превращения в хроникера «Фигаро». Я вспомнил о саркастическом предсказании Селестена Бугле, когда мои суждения о правительстве Леона Блюма раздражали этого человека левых взглядов.