Интересно заметить, что Арон не был сторонником теории конвергенции, предполагающей в будущем слияние в единое общество социализма и капитализма в результате взаимных уступок. Он считал, что речь должна идти не о слиянии, а о поглощении социализма капитализмом, так как западные страны обнаруживали большую эффективность экономики, чем восточные[11], хотя и указывал на их слабые стороны: оторванность от сырьевых месторождений и, как следствие, зависимость от экспорта сырья и энергии.
Арон одним из первых увидел взаимосвязанность и взаимозависимость, установившиеся в социальном мире во второй половине XX в. «Впервые, — писал он, — человечество переживает одну и ту же историю. Сейчас это стало совершенно очевидным и банальным. С одной стороны, ООН, с другой — олимпийские игры символизируют единство мира»[12]. Сегодня мы добавили бы к признакам мондиализации растущую роль средств массовой информации, укрепление культурного и научного сотрудничества и мировую экономическую систему.
В 1970 г. Раймон Арон читает свою вступительную лекцию в Коллеж де Франс, ставшую для него практически прощанием с социологией. Арон провозглашает крах «социодицеи», под которой понимает псевдонаучные идеологические попытки оправдать существующую политическую и социальную ситуацию. Вместе с тем отмечает парадокс, состоящий в том, что современные общества кажутся нам менее справедливыми, чем прежние общества казались людям, в них жившим. Арон объясняет это тем, что современные демократические общества ставят перед собой идеалы, которые по разным причинам в основном недостижимы, но добавляет, что, по современным понятиям о справедливости, все известные нам общества были несправедливы. Характерно утверждение Арона, что в исторически обоснованной политике рациональный выбор не может быть только результатом нравственных принципов или идеологии, он должен основываться в первую очередь на аналитическом, максимально научном исследовании. Сам Раймон Арон постоянно подтверждает это правило в своей работе, не полагаясь на эмоции и нравственные максимы, но тщательно подвергая анализу факты и взаимосвязи.
В 1972 г. Раймон Арон публикует чисто историческую книгу «Имперская республика США в мире, 1945–1972», в которой вводит во французскую мысль англосаксонский концепт Острова-Континента и где, во второй части, с разочарованием размышляет о неразумности конфликтов, которыми сменяющие друг друга президенты не могут управлять и которые они не в силах прекратить.
Продолжение этих размышлений привело Арона к написанию двухтомной книги «Осмысление войны: Клаузевиц» (1976). Сам Арон удивлялся: почему не о «неоднозначном и неисчерпаемом» Марксе? Он долгое время размышлял о Марксе и его учении, обличал подделки его философии в блестящей работе «От одного святого семейства к другому: очерки о вымышленных марксизмах» (1969). Но проблематика, связанная с Марксом, не была близка автору. Напротив, Клаузевиц, военный, идущий гораздо дальше узкоспециальных вопросов стратегии и тактики, всегда интересовавшийся человеческим опытом, обязательно должен был привлечь внимание Арона.
Бернард Гийемен с полным основанием назвал Арона Монтенем двадцатого века[13], защищавшим терпимость и свободу. Но если Мишель Монтень скрывал свой политический выбор под маской скептицизма, окрашенного в тона стоицизма, Раймон Арон облек свое философское кредо в форму политического и социологического анализа. Отсюда неоднозначное отношение к нему современников, которые то превозносят его в любезном почитании, то обрушиваются с обвинениями, не всегда обоснованными, в полемике, следующей практически за каждой публикацией его многочисленных работ.
В глубине души Раймон Арон моралист. Это все более и более ясно проявляется в размышлениях философа о своей жизни — особенно сильно в книге «Вовлеченный очевидец» (1981) — и на страницах «Мемуаров». Не стремясь угодить читателю, но действуя заодно с ним, Арон смело высказывает и убедительно аргументирует свои взгляды, часто неожиданные, но, как правило, подтверждающиеся на практике. Явно восхищаясь такими «опасными» авторами, как Фукидид, Макиавелли, Клаузевиц, Маркс, Арон остается кантианцем и учеником Леона Брюнсвика. В своей неповторимой манере Раймон Арон добавил к теории познания модель, ставящую другого во главу угла, не отбрасывая при этом ни cogito[14], ни отношений объект — субъект. Отсюда общая многозначность философии Арона, далеко превосходящая колкую шутку генерала де Голля: «Арон, профессор из „Фигаро“ и журналист из Коллеж де Франс». Не столько «одержимый или отчаявшийся», сколько сам «неоднозначный и неисчерпаемый», Арон продолжает удивлять прозорливостью и глубиной ума, которые сегодня можно оценить лучше, чем они были поняты вчера.
Часть первая
ПОЛИТИЧЕСКОЕ ВОСПИТАНИЕ
(1905–1939)
I
ЗАВЕЩАНИЕ МОЕГО ОТЦА
Я родился на улице Нотр-Дам-де-Шан в квартире, о которой не сохранил никакого воспоминания. Но вот зато квартира на бульваре Монпарнас, куда родители переехали вскоре после моего рождения, не совсем стерлась из памяти: вижу или воображаю просторную прихожую-коридор, служившую братьям и мне для катания «на коньках»; одну из ее стен занимали три книжных шкафа, верх которых заполняли книги, а низ — бумаги и брошюры, скрытые за дверцами. Когда мне шел десятый год, я обнаружил там собранную отцом и сложенную в кучу литературу о деле Дрейфуса 1.
Нас было трое «каштанчиков»[15] — почти одного возраста: апрель 1902 года, декабрь 1903-го и март 1905-го. Адриен был во всех отношениях старший, он раньше всех ушел из семьи или, скорее, взбунтовался против нее. С самого начала он был, вероятно, предметом особенно нежной любви моей матери. (За год до его рождения у нее были трудные роды, и первый сын умер; по словам матери, он мог бы жить — она обвиняла врача.) Правда, Адриена не баловали больше других, но, возможно, юноша пошел бы по иному пути, если бы родители — мать со слезами, а отец, пытаясь оправдаться перед самим собой в собственной слабости — не предоставляли ему в течение долгого времени средств, чтобы по своему вкусу вести жизнь с комфортом, не работая.
Перед тем как мне родиться, мать объявила, что я буду девочкой — она страстно желала дочь. Итак, я стал ее младшеньким. Страдая порой от суровости старших Аронов, она брала мою руку, и мне нравилось разделять ее одиночество, тайно отвечая на ее нежность. Отец же доверил мне другую миссию, которая повлияла на всю мою жизнь еще сильнее, чем едва осознанная в детстве близость к матери.
Я пишу без какого-либо плана о том, что вспоминается, и вот на первой же странице передо мной властно встает образ Адриена. А между тем он не занимал никакого места в моей жизни ни между окончанием учебы и войной, ни после возвращения из Англии в 1944 году, вплоть до 1969 года, года своей смерти. Один из моих кузенов говорил, примерно в году 1950-м: «Когда раньше, до 1940-го, меня спрашивали: „Вы родственник Арона?“ — речь шла о теннисисте или игроке в бридж; теперь же собеседников интересует мое родство с тобой». Действительно, Адриен был довольно знаменит или, по крайней мере, пользовался известностью в мире спорта, особенно в Париже. В конце 20-х годов, в эпоху четырех мушкетеров 2, он стал девятым в таблице теннисистов и одновременно числился среди четырех или пяти лучших игроков в бридж Франции, возможно, лучшим наряду с П. Альбарраном. Он участвовал в нашумевшем в свое время состязании между командами Калбертсона и Франции. Не будучи профессионалом ни в одной из этих игр, он сделал их, в особенности бридж, источником средств существования. После 1945 года он оставил ракетку и карты, занявшись покупкой и продажей почтовых марок — также в качестве любителя. До своего последнего дня он оставался на обочине общества, чье лицемерие презирал, скатываясь понемногу к цинизму.