По возвращении во Францию Генерал, в соответствии со своей философией, на первое место поставил внешнюю политику. В этом примате дипломатии нет ничего оригинального, он был возведен в догму, превращен в категорический императив благодаря мыслителям-историкам, особенно германским, в конце прошлого века. В каком-то смысле и я принял бы этот подход, исходя из истины, которую дает здравый смысл: primum vivere, прежде всего жить. Безопасность нации, независимость государства — кто мог бы подчинить эти фундаментальные требования частному или коллективному благу, каким бы оно ни было? Но когда примат дипломатии выражается в исправлении границ, малозначащих самих по себе, то большая политика рискует превратиться в процедурное крючкотворство. Возобновление союза с русскими сразу же после освобождения Франции впервые позволило выявить константу голлистской дипломатии или, скорее, представление Генерала о мире. Он не видел или не хотел видеть Европу такой, какой она вышла из бури, разделенной на две зоны противостоящих политических цивилизаций, а затем — на два военных блока; он почти всегда бранил блоковую политику, подобно тому, как это охотно делали советские представители. Он действовал, как бы не видя того, что советизация Восточной Европы была равнозначна образованию коммунистического блока, что предполагало в ответ создание западного блока! Добавим, что во времена РПФ, между 1948 и 1952 годами, Генерал выражал свой антисоветизм и свой антикоммунизм резче, чем правительственные партии.
Если бы Генерал остался у власти после 1946 года, подписался ли он под англо-американской политикой, с которой министры Четвертой республики, в особенности Жорж Бидо, согласились не без зубовного скрежета? Вероятно, Генерал не смог бы до бесконечности возражать против образования Боннской республики. Но сомневаюсь, что при его царствовании у Жана Монне был бы шанс убедить министров и при их посредничестве начать образование Европейского объединения угля и стали, а также обеспечить голосование Национального собрания в пользу Римского договора [1957 год]. Сегодняшние французы забыли, что Жан Монне и Робер Шуман проложили путь к франко-германскому примирению, используя институты, против которых повели борьбу Генерал и голлисты. С помощью этих институтов, основанных на равенстве прав, порывали не с целью — франко-германским примирением, — но со средствами голлистской политики. Более не стоял вопрос о том, чтобы брать за образец политику русских и отрезать куски от территории, остававшейся у западных немцев. В 1958 году деятели Четвертой республики оставили в наследство свершившиеся факты, которые Генерал не мог пересмотреть. Он дополнил соглашение об Общем рынке, инициативу создания которого вряд ли бы взял на себя. «Уловка разума» 161 оказалась благоприятной для нас: Генерал не подписал бы договора, а Четвертая республика, вероятно, не была бы способна проводить его в жизнь.
С РПФ меня сближала, конечно, не германская политика Генерала, а его неприятие «режима партий» (или, выражаясь более точно, возврата реставрированной демократии к практике, которая увлекла Третью республику в пропасть). Во время первой послевоенной фазы установление пропорциональной избирательной системы способствовало успехам трех крупных партий — коммунистической, социалистической, МРП. В 1947 году трехпартийная система не выдержала напряженности в стране и отражения внутри нее конфликтов между Советским Союзом и Соединенными Штатами. Скоро коммунисты превратились в неприкасаемых. Коалиционные правительства походили на правительства Третьей республики. Самый приверженный демократии обозреватель не мог не осознавать существования того разрыва, который образовался между задачами государства и объемом власти министров, никогда не уверенных в своем будущем.
Из всех воплощений голлизма РПФ оказалась по воле обстоятельств одновременно и самым парламентским, и самым радикально антикоммунистическим образованием. Именно генерал де Голль бросил фразу: советские войска находятся на расстоянии «двух этапов велосипедной гонки „Тур де Франс“ („Tour de France“)». Именно он выступил также как самый решительный противник коммунизма и Советского Союза, тогда как в его глазах «третья сила» — правящие партии — занимала место Виши, между коллаборационистами и борцами Сопротивления (оценка была, конечно, неприемлема).
В чем состояла моя деятельность в качестве активиста РПФ? На собрании в зале Пятого парижского округа, проходившем под председательством Клода Мориака, я делал доклад о международном положении. Небольшая группа студентов Эколь Нормаль решила сорвать мое выступление (я несправедливо посчитал, что Андре Дюваль[118], сын моих дорогих друзей, Колетты и Жана, был в этой группе). Им без труда удалось этого добиться. При отсутствии службы порядка десяток юношей, решивших прерывать оратора на каждой фразе, легко мог вывести из терпения любого. Клод Мориак говорил мне вполголоса: «Продолжайте, продолжайте». Через три четверти часа или через час бюро собрания, по согласию со мной, капитулировало и закрыло его.
Андре Мальро, руководивший пропагандистской работой партии, отреагировал так, как должен был это сделать; он организовал более многолюдное собрание, обеспеченное службой порядка, вмешательство которой, впрочем, не понадобилось. Несогласные, социалисты и коммунисты, заранее сообщили бюро собрания, что не будут мешать его проведению. Я только что довольно серьезно переболел и находился, как помню, не в лучшей форме. Специфические идеи РПФ мою речь не вдохновляли. Тем не менее Андре Мальро был удовлетворен реваншем: мы снова выступили и доказали, что обладаем силой, способной заставить наших противников нас уважать, можем организовывать собрания там и тогда, где и когда пожелаем. Но он искренне сожалел, что в моем выступлении слабо звучали собственно голлистские идеи. Я развивал скорее свои собственные любимые темы, мысль о союзе Запада или Европы, чем темы, характерные для Генерала.
В другой раз я принял участие в большом собрании, организованном РПФ в зале «Мютюалите» («Mutualité»), который заполнили многие сотни людей. Это было собрание интеллектуалов РПФ и собрание для интеллектуалов. Публику составляли в основном сочувствующие или любопытные, Галлимары сидели в первом ряду. Сначала на трибуну поднялся Паскаль Пиа — речь его не вызвала ни бури оваций, ни даже легкого ветерка аплодисментов. Затем говорил Жюль Моннеро или, скорее, он зачитал хорошо составленный текст, но текст письменный, слишком письменный, чтобы «пройти» в подобной аудитории. Его со всех сторон прерывали, особенно усердствовала кучка, разместившаяся на краю балкона, на первом ярусе. Я выступал после Моннеро, и выкрики возобновились. К счастью, мне пришла в голову идея обрушиться на газету «Фран-тирёр» («Franc-Tireur») и, может быть, даже на моего друга Ж. Альтмана за нейтрализм. Я упрекал их за то, что они не определяются в своей позиции, упорствуют, не делая выбора, перед лицом коммунизма, применяющего принцип «кто не со мною, тот против меня». Поскольку в то время «Фран-Тирёр» был излюбленной мишенью для «Юманите», я повернулся к тем, кто меня прерывал, и сказал им: «Я подумал, что завоюю вашу снисходительность, нападая на „Фран-Тирёр“». Зал взорвался смехом. И на весь вечер восстановилось спокойствие. Как кажется, я заключил выступление хлесткой фразой: рискованное предприятие голлизма — это рискованное предприятие Франции. Если судить по «аплодисметру», меня не превзошли два последующих оратора — Жак Сустель и Андре Мальро.
Я был регулярным участником проходивших еженедельно заседаний «Исследовательского комитета». Там я встретился с Гастоном Палевски, Альбеном Шаландоном, Жоржем Помпиду. Последний поразил меня своей простотой, своим здравым смыслом, своим бескорыстием[119]. Мне легко было найти общий язык с А. Шаландоном (или, по крайней мере, я в это поверил), который охотно и не без некоторого сожаления вспоминал о тех обстоятельствах, которые помешали ему поступить в Высшую педагогическую школу. У меня не сохранилось никаких текстов трудов этого исследовательского комитета, которые, насколько помню, чаще всего посвящались текущим вопросам и устаревали еще до момента их завершения.