«С учетом сказанного, обе книги Раймона Арона представляют для нас, историков, особый интерес. Вошедшие в нее статьи написаны были в Англии, и во всем, касающемся Франции, ее реакций, ее обязанностей в это лихолетье, они не могли опираться даже на ту скудную информацию, урезанную и подтасованную тысячью способами и по тысяче причин, которую все же имели французы в обеих зонах. Но именно поэтому Раймона Арона, стремившегося объяснить свою страну иностранцам, в частности союзникам, отнюдь не заботила документальная точность, обеспечить которую было невозможно. Задача, которую он ставил перед собой, заключалась в том, чтобы сделать понятной „французскую действительность в ее совокупности“. Всегда ли великие события, которые нас то воодушевляли, то приводили в уныние, он объяснял так, как объясняли их мы сами себе, мы, французы, остававшиеся во Франции, на месте этих событий? Если нет, то в чем же эти объяснения различались? Здесь прекрасное поле для сравнительного историко-психологического исследования. Надеюсь, что эта возможность не будет упущена, что кто-то решится одарить нас такой работой. Она имела бы капитальное значение для самопознания французов… которые в различной среде реагируют на одни и те же события, проявляя врожденную тождественность чувств, но с очень разными оттенками восприятия.
Нет нужды добавлять, что тот, кто возьмется за это тонкое и увлекательное дело, уже будет вознагражден за свои труды, получив удовольствие… Труды Раймона Арона превосходны, они прозрачны, передают оттенки, отличаются редкой глубиной… Он выступает, причем одинаково успешно, и как экономист, и как социолог, и как политик. Открыв эти честные книги, никто не закроет их, не прочитав и не осмыслив их так, как того хотел бы автор».
Тридцать пять лет спустя один из двух молодых людей, которые подготовили передачи для телеканала «Антенн-2», Жан-Луи Миссика, был удивлен тоном моих «Французских хроник», нашей сдержанностью по отношению к еврейскому вопросу. Эти беседы побудили меня перечитать некоторые из хроник, написанных сорок лет назад.
Для сегодняшнего историка данные статьи представляют собой лишь свидетельство или документ. В моем распоряжении была французская пресса из двух зон. В печати с кляпом во рту содержалась какая-то информация, но гораздо больше сведений извлечено из немецких архивов; возможно, французские архивы хранят еще какое-то число фактов, нам неизвестных. Что меня смущает на историческом расстоянии, так это неявная критика со стороны тридцатилетнего француза иудаистской конфессии, неверующего: почему такая холодность, почему только три фразы в одном или двух абзацах посвящены статусу евреев 119, облаве на «Вел’ д’ив» («Vél’ d’hiv’»), парижском зимнем велодроме?
Что касается тона этих хроник, то я буду за него стоять. Достоинства «Франс либр», обеспечившие успех журнала, заключались как раз в том, что он не был фронтовым изданием. Несколько статей, близких по духу к фронтовой литературе, наши лучшие друзья раскритиковали. Некоторое время назад, на завтраке в Оксфордском университете, устроенном по окончании одной конференции, я встретился с Ричардом Коббом, историком Французской революции. Он напомнил, что уже встречался со мной два раза, причем в первый раз — по своей инициативе, нанеся мне визит в редакцию «Франс либр», единственного, по его словам, французского издания, которое он мог тогда читать, журнала культуры, без пропаганды, без полемических крайностей, журнала французского.
И правда, мы избегали навешивать ярлыки, что так любят делать сегодняшние «философы». Называть антисемитизм «омерзительным зверем» нам показалось бы смешным. Для нас антисемитизм являлся не ужасным воспоминанием или смутной угрозой, но реальностью. Должны ли мы были говорить о нем больше, в частности в моих «Французских хрониках»? Сегодня конечно же я бы ответил да. Но в период между 1940 и 1943 годами и, может быть, вплоть до самого Освобождения меня больше занимали про- или антигерманские настроения людей Виши, чем их мнения по внутриполитическим проблемам. Антисемиты встречались и среди голлистов. Не буду называть имя одного министра Четвертой республики, который сказал мне осенью 40-го года: «Национальная революция? 120 — я не был бы против, но только не тогда, когда немцы оккупируют страну».
Во французском журнале, который неустанно защищал демократию, у меня не было необходимости без устали поносить вишистов, чтобы доказывать: я не из их числа. Верно то, что эти люди, по крайней мере те из них, которые составили первую команду, чаще всего действовали не по немецкому приказу, они применяли некоторые из собственных теорий; я понимал, что только поражение позволило им прийти к власти, но я понимал также, что некоторые из их теорий существовали до поражения и переживут победу. Для восстановления Франции насущно необходимо было исключить из ее тела как можно меньше «предателей». Да, коллаборационисты 121 — это предатели, но приверженцы Национальной революции, конечно, не относятся к их числу. И те люди, которые сегодня, когда страсти уже улеглись, сожалеют о том, что чистке не подверглись все сторонники Национальной революции как таковые, ведут себя подобно поджигателям гражданской войны. Даже в 1941 году я не был пленником таких низких страстей.
Теперь — о другом упреке: что якобы я не уделял достаточно места в своих «Хрониках» преследованиям евреев. Простой аргумент побуждал меня относительно отстраненно глядеть на законы 122 (но отнюдь не на практику) Виши. Если немцы выиграют войну, то евреи исчезнут во Франции и в Европе. Если немцы проиграют войну, то статус евреев долго не проживет, испарится вместе с войной. Остаются облавы, которые проводила французская полиция по приказам немецких оккупационных властей. Остается участь всех евреев, оказавшихся в концлагерях, от Дранси до Освенцима. Мы знали, что оккупационные режимы были очень непохожими друг на друга в различных странах, с запада до востока. Расовые воззрения Гитлера определяли в основном оккупационные порядки. В целом на Западе, особенно во Франции, школы, лицеи, университеты работали почти нормально. В Польше оккупанты запрещали высшее образование, поскольку славяне считались низшим народом, должны были уступить свою землю Herrenvolk — «народу господ» — или трудиться на этой земле под надзором и во славу своих хозяев. Мы были осведомлены и о действиях борцов Сопротивления, и о репрессиях гестапо, и о депортациях евреев. Но в какой степени службы Свободной Франции в Лондоне осознавали, что пересылка евреев на Восток имела значение, отличное от депортации участников Сопротивления, схваченных гестаповцами? В Лондоне говорили вполголоса, неопределенно о самоубийстве двух руководителей Бунда[96], пожертвовавших своей жизнью ради того, чтобы привлечь внимание мира к геноциду, разворачивавшемуся на востоке Европы, при молчании двух деятелей (исключая Папу), которые могли говорить, — Уинстона Черчилля и Франклина Д. Рузвельта.
Но если бы мы обладали необходимой информацией, то могли ли ее использовать на страницах «Франс либр»? Журнал не подвергался цензуре, мы практиковали нечто вроде самоцензуры. Наше издание не скатывалось к Greuelpropaganda, «ужас-пропаганде», используя выражение, которое немцы придумали в 1914 году для изобличения союзнической пропаганды, обвинявшей их в зверствах. Мы считали доказанными мерзости гитлеровского режима, гестапо и его дел. Что касается прочего, то в подробности мы не входили. В 1944 году, после освобождения Франции, я более не участвовал в работе редакции журнала. Мне ничего не было известно или ничего не хотелось знать о «последней тайне»[97]. Я пишу «ничего не хотелось знать», испытывая угрызения совести; кажется, я вспоминаю о намеках в газетах на то, что некоторые советские люди отказывались возвращаться на свою родину.