Анализы такого рода завораживают меня, хотя и кажутся мне порождающими фрустрацию. Они связаны с дискуссией о методологическом индивидуализме[280] и другой дискуссией — о холизме[281]. Мне бы хотелось привести в систему свои разрозненные заметки об общественных целостностях, Zusammenhänge, по выражению Дильтея, в которые мы все включены.
Спор, конечно, уже не нов, он находился, лишь облеченный в иную терминологию, в центре диалога между Дюркгеймом и Тардом, между теми, кого сэр Карл Поппер именует холистами, и сторонниками методологического индивидуализма (например, Фр. Хайек). Спор этот принимает другую форму, когда социологи рассматривают общество как функционирующее само по себе, а индивидов — в качестве винтиков огромной машины, пленников неумолимого детерминизма.
В своих лекционных курсах, прочитанных в Коллеж де Франс, я стремился прояснить природу как общественных целостностей, так и особенностей объяснения в духе методологического индивидуализма либо холизма.
Одновременно я хотел бы продолжить «Введение» и «Историю и диалектику насилия». Когда социолог изучает функционирование какого-либо общества (или сектора общества), он, так сказать, останавливает свой объект — не изымает его из процесса становления, но схватывает в определенный момент. Чем пристальнее он рассматривает застывшую, как того требует методология, целостность, тем меньше его интересуют изменения, которые происходят в ней незаметно, а иногда приводят к внезапным потрясениям. Мне хотелось бы связать воедино систему и историю. В «Имперской Республике» я выявил скорее относительную независимость международной политики, игры межгосударственных интересов, от мирового рынка, нежели их взаимосвязь. Возможно, что школьные и университетские успехи каждого определены более чем на три четверти принудительными для индивидов социальными обстоятельствами. Но человек, живущий в век Гитлера и Сталина, должен быть безнадежно слеп к истории, чтобы отрицать роль «героев» и видеть только поступь всеохватного, неумолимого, предвидимого детерминизма там, где современник слышит шум, видит ярость и ищет смысл.
В нашу эпоху, в которой доминируют экономика и война, мне следовало бы набросать (и, может быть, я еще сделаю это) нечто подобное «Jahre der Entscheidung», «Решающим годам», Освальда Шпенглера или, пожалуй, эскиз философии, вопрошающей историю конца XX века. Две великие войны столетия, первая из которых подготовила вторую, должны были привести к третьей. Эту, по видимости логичную, последовательность прервало техническое новшество — ядерное оружие. Быть может, великие державы никогда не применят его друг против друга, ибо вероятные разрушения неизмеримо превосходят возможный выигрыш от победы.
Оставим в покое мои сожаления о несделанном. Если предположить, что кто-то завтра даст себе труд прочитать меня, он найдет в написанном мною анализы, стремления и сомнения, заполнявшие сознание человека, проникнутого историей. Этот человек — французский гражданин, но еврей, которого одно полусвободное французское правительство лишило родины согласно закону, основанному на расовых критериях; гражданин Франции, входящей в Европейское сообщество, страны — одного из четырех очагов мировой науки и экономики, страны, неспособной самостоятельно защитить себя и колеблющейся между американским покровительством и pax sovietica, который Москва предлагает ей в обмен на свободу; живущий в более либеральной, более либертарной, чем когда-либо, Европе, раздираемой бунтом против неумолимой реальности индустриального общества; Европе, возможно находящейся в упадке, ибо цивилизации расцветают в условиях свободы и хиреют, когда их уделом становится неверие; Европе — части человечества, которое, невзирая на замедление экономического роста в конце столетия, не может избежать дальнейшего развития науки и производства.
Более, чем обо всех своих неосуществленных замыслах, я сожалею, что не исследовал подробнее вопрос, сформулированный, но не получивший ответа во «Введении»: так как же обстоит дело с историзмом? Являемся ли мы пленниками некой системы верований, которую усваиваем с раннего детства и которая руководит нами, когда мы отличаем добро от зла? В некотором роде я остался человеком эпохи Просвещения. Разумеется, я не перечеркиваю одним-единственным словом «суеверие» догматы Церкви. Я часто симпатизирую католикам, которые верны своим религиозным убеждениям и при этом проявляют полнейшую свободу мысли в любой светской области. Отвращение к светским религиям возвращает мне некоторую приязнь к религиям трансцендентным.
Отличаются ли светские религии по своей природе от социальных верований вообще? Общество, в котором мы живем, всегда учит нас судить о людях, поступках, произведениях; светские религии претендуют на монопольное обладание высшими ценностями. Они означают, на мой взгляд, отход назад по отношению к дифференциации порядков, идей и систем. Своим величием и плодотворностью мысли Запад обязан, по крайней мере отчасти, разделению духовной и светской властей; в Советском же Союзе псевдоверующие сохраняют псевдорелигию, мнимую социальную истину, которая якобы вбирает в себя или возглавляет все второстепенные истины. Для нас, европейцев, людей Запада, утверждение марксизма-ленинизма в качестве государственной истины означало бы даже не просто отступление, а хуже — отречение. Запад жил и продолжает жить только плюрализмом.
Марксизм-ленинизм заслуживает названия «суеверие» в полном смысле этого слова. Догматы религий спасения не поддаются опровержению, поскольку утверждают реальности или истины, которые по своей сути недоступны исследованиям, проводимым в соответствии с правилами рационального познания. Напротив, догматизм, претендующий на обладание конечной истиной в подвластной научному анализу области, не в силах устоять против критики.
Некоторые люди воспринимают меня как воплощение последовательного антикоммунизма. Да, я исповедую антикоммунизм, и совесть моя чиста. Коммунизм для меня не менее отвратителен, чем нацизм. Тот аргумент, к которому я не раз прибегал в прошлом, желая разграничить мессианизм класса и мессианизм расы, больше не производит на меня впечатления. Наружный универсализм первого оказался на поверку иллюзией. Придя к власти, мессианизм класса объединяется с национальным и имперским мессианизмом. Он освящает конфликты и войны и отнюдь не сохраняет хрупкие связи общей веры, протянувшиеся через границы.
Интеллектуальный или духовный плюрализм не притязает на истину, сравнимую с истиной в математике либо физике; но он и не спускается на уровень какого-то одного из многих мнений. Он укоренен в традициях нашей культуры; он получает свое оправдание и, в некотором роде, подтверждение в ложности верований, пытающихся его опровергнуть. Иранские шииты и марксисты-ленинцы принадлежат к одной и той же семье, поскольку шиитское духовенство желает управлять гражданским обществом так же, как это делает КПСС. Человек Запада одерживает верх над последователем Ленина или сторонником имама Хомейни, потому что знает разницу между научными, пусть и временными, истинами и религиозными верованиями; потому что оспаривает себя самого, сознавая, что наша культура является в некоторых отношениях лишь одной среди многих. Отказ от сомнения, возможно, разжигает пыл сражающихся бойцов, но исключает умиротворение. Имам Хомейни и марксисты-ленинцы напоминают нам, что «действенная вера» еще и в нашу эпоху выливается в крестовые походы. Сегодняшние люди Запада, сознающие, насколько законна множественность нравственных авторитетов, сознающие особый характер нашей культуры, — единственные, кто открывает путь для такой истории, которая обрела бы смысл.
Секуляризация политики тоже закономерно влечет за собой плюрализм. Не в том смысле, что межпартийную конкуренцию можно поставить на одну доску с духовным плюрализмом. Логическим следствием нынешней исчерпанности унаследованных непреложных истин мне представляется тот факт, что социальный порядок и политический строй ставятся под вопрос. Было бы неразумно утверждать, что лучше постоянно оспариваемое общество, чем общество, спаянное общими убеждениями. (Лучше для кого?) Я говорю только, что за пересмотром религиозных ценностей неизбежно следует политический протест. А последний либо подавляют, душат, дают ему отпор, применяя больше или меньше насилия или хитрости, либо относятся к нему терпимо, зачастую организуют его, чтобы управлять им.