«Что не дает успокоиться Раймону Арону?» — писал когда-то Виансон-Понте в газете «Монд», на полосе, отведенной разбору «Этапов развития социологической мысли». Успокоиться в прежние времена мне не давала миссия, завещанная мне потерпевшим жизненный крах отцом. Эта миссия отнюдь не подразумевала никакого стремления к почестям. Правда, отец был бы счастлив получить орден Почетного легиона, который отчасти компенсировал бы неудачу в достижении истинной его цели. Я не искал ни «почестей», ни общественного успеха. Пьер Бурдан настоял на том, чтобы я подписал бланк с ходатайством; и вот я кавалер ордена Почетного легиона в течение целых двадцати восьми лет — своего рода рекорд. Другие ордена нашли меня сами. Никогда их не просить, никогда от них не отказываться, никогда их не надевать — это изречение, приписываемое Уинстону Черчиллю, вполне подходит и мне. Что касается дюжины докторских степеней honoris causa, у меня не было никаких оснований отвергать их; отказ свидетельствовал бы о неуместной гордыне. Революционные мотивы Сартра, отказавшегося от Нобелевской премии, для меня не имеют смысла. Я не остался равнодушным к присужденной мне городом Франкфуртом премии имени Гёте, которой за три года до меня был награжден Д. Лукач, а тремя годами позже — Э. Юнгер.
Может быть, журналистская деятельность, несколько повредившая мне во мнении коллег по университету, привлекла ко мне, больше чем следовало, внимание зарубежных жюри. Если бы не мои статьи, то, возможно, мои книги были бы лучше оценены профессорами, а иностранные университеты меньше занимались бы мною. Не важно. Я отдал моим родителям все, что они ожидали от меня, и вхожу с ясной душой в последний период своей жизни, уже без мучительной боли вспоминая их последние годы.
Наилучшим ли образом распорядился я своими возможностями? Общаясь с философами высокого уровня, я знал, что никогда не стану одним из них. Конечно, если бы я вернулся к университетскому преподаванию в 1945 году, если бы меня избрали в Сорбонну в 1947-м, если бы я отказался от журналистики, я написал бы другие книги. Вот пример, наименее подлежащий сомнению: вместо трех книг в серии «Идеи» я написал бы один толстый том, который нашел бы не столь многочисленных читателей, но лучше отвечал бы моему стремлению к строгой научной логике. Жалею, что не появился на свет этот том, сравнимый с «Введением в философию истории» и «Осмыслением войны». Моя работа обозревателя-аналитика и активиста, послужившего делу свободы, возмещает эти потери.
О каких ненаписанных книгах мне стоило бы сожалеть? Возможно, некоторые мои читатели ответят, что это прежде всего книга о Марксе. Так думают многие, но я не уверен, что могу с этим согласиться. Марксизм, превратившийся в марксизм-ленинизм, не интересует ни одного серьезного человека, скажем: ни одного ученого или просто образованного человека, scholar. Как сказал мой друг Ион Эльстер: при каких условиях можно быть одновременно марксистом-ленинцем и умным, честным человеком? Можно быть марксистом-ленинцем и при том умным, но в таком случае не приходится говорить о честности (интеллектуальной). Есть немало искренних марксистов-ленинцев, но они недостаточно умны. И. Эльстер пишет сейчас книгу, цель которой — make sens of Marx;[279] это будет не духовная биография Маркса, а толкование марксизма, основанное на текстах; это, так сказать, краткое изложение всего того в марксизме, что доныне сохранило ценность или, во всяком случае, может найти практическое применение.
Мой замысел — совсем иной (вернее, был таковым несколько лет тому назад): выявить главное в философских размышлениях молодого Маркса, в его экономической теории, какой она представлена на страницах «Критики» («К критике политической экономии»), «Grundrisse» и «Капитала», и затем, на основе этих двух частей моей работы, показать, как по-разному можно толковать Маркса; в заключение дать характеристику этого революционера-пророка. Сомневаюсь, что я еще успею написать этот очерк, наброском которого является курс лекций 1976/77 года в Коллеж де Франс. Он заполнил бы лакуну в моих сочинениях. Но, в конечном счете, я не вижу здесь большой потери, даже для себя самого.
Сейчас, когда я пишу эти строки, ширится новый марксологический спор. Он возник из-за того, что английские аналитики вдруг заинтересовались марксистской философией истории. Они заново обращаются к знаменитому тексту «Предисловия», которое Маркс предпослал своей работе «К критике политической экономии»; по мнению самого автора, там заключена основная суть его концепции истории. Марксисты II Интернационала бесконечно комментировали этот текст, так и не исчерпав его содержания, Лукач же и вслед за ним экзистенциалисты пренебрегли им. С другой стороны, остаются еще неопубликованными некоторые работы по экономике, написанные между «Grundrisse» и «Капиталом». Чтобы понять Марксову экономическую мысль в целом, потребовались бы еще годы занятий марксологией. Специалистам известен экономист Маркс, который намного богаче идеями, тоньше, интереснее, чем автор одного лишь «Капитала». Однако Маркс, имеющий, если можно так выразиться, прикладное значение или практическую пользу, Маркс, который, возможно, изменил историю мира, — это тот, кто распространил ложные концепции. Норма прибавочной стоимости, которую он имеет в виду, наводит на мысль, что национализация средств производства позволяет вернуть трудящимся огромные ценности, присвоенные собственниками средств производства; социализм или, во всяком случае, коммунизм отменяет категорию «экономического» и самое «мелочную науку». Как экономист Маркс, пожалуй, богаче мыслями, увлекательнее всех своих современников. Как экономист-пророк, как предполагаемый прародитель марксизма-ленинизма он — проклятый софист, несущий свою долю ответственности за ужасы двадцатого столетия.
Мне следовало бы пожалеть о том, что я не написал продолжения «Введения» и «Истории и диалектики насилия», не развил их темы, как собирался сделать. Обсуждение книг аналитиков меня уже не слишком увлекает. Две особенно затянувшиеся дискуссии, одна из которых известна как спор Хемпеля с Дреем, а другая касается природы (или реальности) «общественного факта», кажутся мне в некотором роде исчерпанными. Я уже не раз намекал на первую из них. Она связана с разногласием по поводу дилеммы: объяснение или понимание. С одной стороны, историческое объяснение, соответствующее идеальному типу научного объяснения, требует одного или нескольких общих положений, из которых можно было бы вывести единичное заключение. Эта схема весьма часто встречается, в наполовину имплицитном виде, в работах историков-социологов. Но когда речь идет о каком-либо решении, о человеке в уникальных обстоятельствах, историк проясняет это решение логикой ситуации, дополненной характером действующего лица. Истолковывать исходя из честолюбивых стремлений и личности Гитлера его решение напасть на Советский Союз в июне 1941 года мне кажется и чересчур легким, и сомнительным делом; объяснять его так же, как объясняют эмболию, грозу или землетрясение, мне представляется логически и экзистенциально ошибочным.
Второй спор интересует меня больше. Его объект — societal facts, природа «общественных фактов», которые не следует смешивать с социальными фактами. Правомерно ли уподобить, например, почтовую связь, систему железных дорог или Церковь некой целостной сущности или попросту субъекту, который способен принимать решения и которого можно охарактеризовать эпитетами, как человека? Это тонкий, сложный и, вероятно, неисчерпаемый спор. Почтовая связь или, в архаическом обществе, система обмена дарами — это не Петр или Павел, не человеческая личность, не существо из плоти и крови, наделенное страстями. «Общественный факт» включает в себя индивидов, устоявшиеся, ритуализированные или организованные отношения и поведение, обеспечивающее постоянство системы. Действует ли, отдает ли распоряжения эта система таким же образом, как индивид? Я испытываю искушение повторить ответ одного из самых проницательных аналитиков: «и да, и нет» или «либо да, либо нет» — как вам больше нравится. Различные целостности, составляющие общество, будь оно узким и архаичным или широким и современным, существуют — социолог не создает их во время наблюдения; однако они существуют иначе, нежели биологически ограниченный определенными рамками и наделенный только ему присущими чертами индивид. Внутри этих «общественных фактов» многие индивиды, разумеется, взаимозаменяемы: почтальон-заместитель исполняет функции штатного работника, когда тот в отпуске.