Оставим эти подробности и перейдем к краткой статье Армена Моле, доктринера «Консервативной революции» в 30-е годы. По его словам, во всем западном мире, в том числе и в Федеративной Республике Германии, моя книга была принята почти единодушно как единственное имеющее ценность истолкование Клаузевица. С этим общим мнением, продолжает он, не согласились два университетских профессора — Г. И. Арндт и Р. Хепп. Оба критика стремились доказать, что я смягчаю Клаузевица, дабы адаптировать его к потребностям западного либерализма и дать отпор использованию Клаузевица советским миром. А. Моле воздержался от того, чтобы принять чью-либо сторону — по правде говоря, это потребовало бы от него больше страниц, чем ему отвела редакция, — но, судя по всему, он был доволен, столкнув лицом к лицу коммунистов и либералов, братьев-врагов в его глазах.
Лично я не думаю, что Р. Хепп критикует меня с точки зрения коммунистов; совсем напротив, он вдохновляется национализмом, происхождение и устремленность которого мне неизвестны. Еще довольно молодой человек, он получает удовольствие, нападая на старого профессора, который вдобавок сует свой нос в стратегию и не без самоуверенности прикасается к национальной славе — славе прусских войск. То обстоятельство, что я ему пространно ответил, наверняка явилось для него успехом. Годом позже журналист Г. Машке повторил аргументы Хеппа в рецензии на страницах «Франкфуртер альгемайне цайтунг» («Frankfurter Allgemeine Zeitung»).
Мое истолкование Клаузевица в первой части подходит как Советскому Союзу, так и Западу: и там и здесь примат политики над военной сферой приобрел в наше время сакральный характер. Если я не согласился безоговорочно с ленинской интерпретацией Клаузевица, то причина этого очевидна: прусский автор предполагает национальное единство, воплощенное в короле, Ленин же исключает это единство, разрушаемое в досоциалистическую эпоху классовой борьбой. Ничто не мешает Ленину заменить нацию классом и использовать «Трактат» в своих собственных целях. От этого он не становится истинным учеником того, кто был учеником Шарнхорста.
Я охотно признаю недостатки второго тома, о которых мне говорили Эрик де Дампьер и Бертран де Жувенель, хотя Карл Шмитт и Голо Манн считали, что мне удался опасный переход от наполеоновских войн к нашему времени. Лично я испытываю сомнения, главным образом относительно последней части второго тома, где я пытался воспользоваться концептами «Трактата» для освещения современной обстановки. Еще и теперь я склонен защищать главу «Векселя устрашения». Я рассматриваю там одну из самых трудных проблем, с которыми встретился: что осталось от многократно высказанной, начиная с критической статьи Г. фон Бюлова, мысли, что сражение в сравнении с маневрами есть то же самое, что уплата наличными в сравнении с долгосрочными коммерческими операциями? Этой уплаты наличными американцы хотят и надеются избежать, ибо в их представлении сдерживание, в форме угрозы применения ядерного оружия, должно продолжаться неопределенно долго, так что угроза никогда не будет осуществлена. Думает ли так же советская сторона? Специалисты спорят об этом. Советский Союз надеется выиграть историческое состязание, не прибегнув к ядерному оружию.
Вряд ли, однако, простые осечки или ошибки в деталях, допущенные в анализе современной обстановки в свете «Трактата», вызвали такое раздражение Р. Хеппа или Г. Машке. Мне кажется, что враждебность, по крайней мере первого из них, в той мере, в какой она вызвана теоретическими разногласиями, берет начало в политических последствиях некоторых, по видимости научных, идей. Вопреки господствующему мнению, я настаиваю на том, что «холодная война» не является войной в понимании Клаузевица, что Советский Союз не находится в состоянии войны с Соединенными Штатами или с западным миром. Я не отрицаю того, что отношения между великими державами остаются далеко не мирными с момента окончания последней войны и что государства позволяют себе совершать в отношении друг друга поступки, которые в иную эпоху были бы сочтены воинственными. Я не ставлю также под сомнение отсутствие в наше время четкого водораздела между войной и миром. Но я согласен с советским толкованием понятий: отличительная черта войны по сравнению с классовой борьбой или межнациональным соперничеством — явлениями постоянными — есть преобладающее применение физического насилия. А Клаузевиц — согласны мы с этим или нет — определил специфическую особенность войны как насилие (Gewalt), выступающее в качестве продолжения или дополнительного метода межгосударственной политики. В этом пункте я разделяю точку зрения советских авторов, которые проводят различие между классовой борьбой и гражданской войной, между воинственным миром и войной государств. Советские авторы постоянно повторяют — и я настаиваю на этом, именно как верные ученики Клаузевица[254], — что «вооруженная борьба есть главный метод, специфический элемент войны». Это концептуальное различие не обязательно подразумевает отсутствие в мирное время действий, совершаемых государствами с целью повредить своим потенциальным, или действительным в настоящий момент, или постоянным врагам.
Я попытался опровергнуть тезис, неявно заключенный в том, что я называю перевернутой формулой: правильно ли будет сказать, что мир есть продолжение войны другими средствами?
Опять-таки я не отрицаю того, что террористические сети КГБ, стремящиеся дестабилизировать демократические страны Европы, действуют как враги и далеко выходят за рамки существующей с незапамятных времен шпионской практики (которую Гоббс 312 не преминул упомянуть в своем описании межгосударственных отношений, взятых за образец естественного состояния). Клаузевиц хранил воспоминание о европейской Республике государств, какой ее описали Вольтер и Монтескьё 313, хотя он и предчувствовал последствия национальных войн или вооружения народа. Вольно же современному теоретику не признавать, что специфический характер войны заключается в насилии или преобладающем применении насилия. Как бы там ни было, но различие между войной и миром, которое советские авторы усматривают в применении (преобладающем) насилия, восходит по прямой линии к Клаузевицу.
Мой отказ перевертывать Формулу явно раздражает моих оппонентов. Формально я отвергаю эту инверсию по очень простой причине: Формула не исключает того факта, что, когда пушки молчат, государства продолжают свое соперничество вне поля боя и иными средствами; но утверждение, будто мир есть продолжение войны иными средствами, лишено смысла в универсуме Клаузевица, поскольку война характеризуется применением оружия. Если кто-то хочет сказать, что противостояние государств в нашу эпоху окрашено враждебностью, отличающейся по своей природе от той, которая существовала между европейскими государствами в прошлом, я с этим охотно соглашусь. Что думал бы и что писал бы Клаузевиц сегодня, никому не известно. Мои суждения о современной обстановке принадлежат только мне одному, и я признаю, что, опираясь на другие мысли Клаузевица, можно прийти к выводам, не совпадающим с моими.
Возьмем за исходную точку две идеи: величину ставки и силу страстей. Нет сомнения, что соперничество между советским режимом и западными демократиями создает политический контекст, делающий вероятной войну первого типа, войну, которой суждено разрастись до крайних пределов. Приходится также констатировать, что конфликт охватывает всю планету, что вооруженная борьба постоянно вспыхивает то там, то тут и что, следовательно, война уже началась; не следует ли из этого заключить, что «малые» войны, которые, с точки зрения СССР или США, относятся ко второму типу, но сами по себе, в местном масштабе, порой принадлежат к первому (Южный Вьетнам исчез с лица земли), в один прекрасный день увлекут воюющие стороны к крайнему, катастрофическому развитию событий? Да и как, добавит некий последователь Клаузевица, фанатик радикального решения, могла бы столь непримиримая вражда, порожденная стремлением господствовать над всей Европой, не вызвать взрыва, соразмерного величине ставки и накалу страстей?