Во второй части второго тома я пытался проанализировать современную обстановку, используя некоторые темы Клаузевица. «Векселя устрашения»: Клаузевиц учил, что военное сражение — это как бы окончательная плата по «кредитным операциям» дипломатии и маневрирования. Может ли устрашение при наличии ядерного оружия оставаться действенным без развязывания войны, без осуществления угроз? «Война — это хамелеон»: в самом деле, в нашем столетии сосуществуют самые различные виды военных операций, начиная с террористического акта и кончая бомбардировкой обширного пространства, — никогда еще война не была столь многообразной и вездесущей. В сравнении с XX веком революционный и наполеоновский периоды кажутся всего лишь бледной репетицией нынешней, с размахом поставленной пьесы ужасов.
Мой друг Бертран де Жувенель, внимательный читатель литературы по вопросам стратегии, одарил меня комплиментами как вежливо-обязательными, так и подлинными («мне очень понравилось, как вы представили Клаузевица-человека, это лишний раз подкрепило мое убеждение: жаль, что Вы так редко даете пробиться наружу напору Вашей эмоциональности»), и высказал, с большим тактом, свои оговорки по поводу второго тома: «Признаюсь Вам, что не „принимаю“ второй том так, как „принимаю“ первый — открыто и во всеуслышание, „loud and clear“. Ваш Клаузевиц получил воспитание в XVIII веке. Он воевал в культурно однородном мире, ибо в действительности оказалось, что „санкюлотство“, изобретенное буржуа, не продержалось долго. <…> Глупая война 1914 года выламывается из правил только торпедированием судов и заключением мира без мирных переговоров. Но вторая! Лагеря смерти! Здесь видно проявление ненависти, которая кажется мне совершенно чуждой войне времен Клаузевица. И презрение к человеку: это нечто совсем иное, чем слова, которые якобы произнес Уилсли (или, как полагают некоторые, еще раньше Фридрих II), бросая в огонь войско, отказывавшееся повторно идти в атаку: „Эти ублюдки хотели бы жить вечно…“ Клаузевиц совершенно справедливо делает упор на воле, но это воля, которая подчиняет себя правилам. <…>»
Переход от первого тома ко второму — удачный, по мнению одних читателей, искусственный или трудный для восприятия, на взгляд других, — спорен. Однако я считаю чрезмерным утверждение, будто ненависть была чужда наполеоновской войне. Сам Клаузевиц замечает, что сражение вызывает ненависть в душах сражающихся. Правда, Гнейзенау, ненавидевшему французов, не пришло бы в голову казнить пленных, женщин и детей, но он желал, чтобы Наполеон предстал перед трибуналом. Французская оккупация Европы несопоставима с гитлеровской оккупацией во Второй мировой войне. Тем не менее Клаузевиц призывал к вооружению народа, хотя предвидел, к каким жестокостям с обеих сторон это приведет. В книге я неоднократно упоминал о том, насколько наполеоновские войны остаются все еще цивилизованными, если сравнивать их с войнами XX столетия.
Публика, к которой я в глубине души обращался, была немецкой; разумеется, для книги такого рода речь могла идти не о широкой публике, а о коллегах — историках, специалистах по международным отношениям, политологах, возможно, даже философах. Успех у критики, который книга имела во Франции, горячие поздравления друзей значили не много. По эту сторону Рейна мало людей, действительно изучавших данную тему. Исключение составляет П. Навиль, так как он — автор предисловия к книге «О войне». Насколько мне известно, ему моя работа не понравилась, однако он не нападал на нее. В Германии обстоятельствам предстояло сложиться менее благоприятно. Во Франции мой возраст начинал служить мне щитом. Что касается стилистических достоинств, которые кое-кто из читателей, уж не знаю, заслуженно или нет, находил в этом толстом и не располагающем к приятному чтению труде, то они в любом случае не сохранились бы в переводе.
Три письма ободрили меня. Прежде всего, от Карла Шмитта, с которым я встретился однажды в Тюбингене в мою бытность Gastprofessor’ом в 1953 году. Жюльен Френд, который в предисловии к своей диссертации воздает должное своим двум учителям, Карлу Шмитту и мне, стал посредником между нами. Мы поддерживали нерегулярную переписку. Я посылал Карлу Шмитту некоторые из своих книг, и он всегда отвечал мне. Я поздравил его с семидесятипятилетием. В эпоху Веймарской республики Карл Шмитт был исключительно талантливым юристом, пользовавшимся всеобщим признанием. Он принадлежит к великой школе немецких ученых, которые выходят за рамки своей специальности, охватывают все проблемы общества и политики и могут быть названы философами — как был, на свой лад, философом Макс Вебер.
Карл Шмитт никогда не состоял в национал-социалистской партии. Человек высокой культуры, он не мог быть гитлеровцем и не был им никогда. Но, твердо придерживаясь правых убеждений, будучи националистом и презирая Веймарскую республику, противоречия и агонию которой он безжалостно анализировал, Карл Шмитт истолковал с юридической точки зрения приход к власти Гитлера и становление нацистской тирании. В частности, он рассматривал события 30 июня 1934 года, «ночь длинных ножей», изображая фюрера как «верховного судью». Он перестал быть persona grata для режима еще до начала войны. После 1945 года он признал свои ошибки и удалился в деревню в Вестфалии, где живет и сейчас.
Вот начало его благодарственного письма: «На предыдущей неделе, 13 февраля, посылка от Галлимара с Вашей новой книгой „Осмысление войны. Клаузевиц“ дошла до меня. С этого момента я не переставал читать ее, черпать из нее и увлекаться ею. Эта захватывающая книга, в ее совершенной двухчастной структуре, представляет собой вполне удавшееся произведение. Это неслыханное деяние, книга, которая от начала до конца берет читателя в плен и остается увлекательной даже в „Примечаниях“». Не принимая эти похвалы буквально — речь шла о личном послании, — я ощутил моральную поддержку справа: итак, книга была приемлемой для консерваторов или реакционеров.
Профессор Вернер Хальвег, осуществивший последние издания книги «О войне», — я встречался с ним на коллоквиуме по военной истории в Мюнстере, и он сообщил мне некоторые сведения, — поблагодарил меня любезным письмом: «На меня произвели большое впечатление глубина и новизна развития Вашей мысли и такого толкования Клаузевица, которое выявляет структуры и аспекты его мысли, не замеченные прежде. <…>» Эти формулировки не шли дальше обычной учтивости профессоров, занятых одними и теми же исследованиями.
Мой друг Голо Манн, вместе с которым я присутствовал в 1933 году на аутодафе книг в Берлине и которого вновь встретил в Париже, когда он преподавал в Школе Сен-Клу, помог мне поверить, что я не проиграл свое пари и не потерял годы, посвященные прусскому стратегу: «Эта книга — без сомнения, самая прекрасная из написанных Вами; Ваши достоинства, известные нам из предыдущих работ, здесь повторены и усилены. К этому добавляется нечто неповторимое: связь между двумя умами, соединенная с биографическим элементом. Биография превосходна; знание всего, относящегося к северной Германии, безупречно, то же следует сказать о такте, понимании (я не люблю слово einfühlen[250]). <…> Мост, перекинутый от первого тома ко второму, от анализа текстов Клаузевица к современности, — смелое предприятие, которое мне кажется полностью удавшимся. <…>»
Понятно, что я был просто ошеломлен неистовой атакой на сорока с лишком страницах[251], направленной против моей книги и против меня неизвестным мне социологом Робертом Хеппом. Критика, зачастую схоластическая, сочеталась с отнюдь не научными нападками: намек на отсутствие у меня боевого опыта (факт сам по себе верный, но несущественный, когда дело касается размышлений о стратегии: тот же упрек был адресован Дельбрюку), намек на мое еврейство, не дозволяющее мне объективно анализировать Гитлера и т. д. Я ответил на научную критику и воздержался от какого бы то ни было ответа на выпады ad hominem[252]. Научный спор не может найти себе место в данной книге, однако мне не кажется невозможным или неуместным остановиться на главных темах дискуссии, которой не следовало бы выходить из академических рамок.