Я даю до мажорное трезвучие.
О’кей. Габриель кивает. До мажор подходит для многого. Габриель относительно абстрактно импровизирует вокруг моего аккорда. Урбан Шьёдт несколько раз бьет по цимбалам. Полумузыка, думаю я. Мне следует остерегаться ловушки. Но что я должен играть? У меня есть двенадцать звуков. Двенадцать звуков различной высоты и глубины. Всего семь гамм. Восемьдесят восемь клавиш. Я выбираю квинту, пробую фигурации, но меня охватывает неуверенность, когда неожиданный диссонанс не подходит для продолжения той мелодии, которая уже сложилась у меня в голове. Однако Сигрюн научила меня слушать. Я вдруг слышу, что Габриель Холст начинает вести в басах, и мне легко ответить ему в верхнем регистре. И все-таки импровизировать труднее, чем я думал. Свободе тоже нужно учиться. Способности сделать выбор. Осмелиться ступить в неведомое. Может, именно в этом и кроются мои проблемы, играя, думаю я, — в неумении вырваться на свободу, в том, что я все время пытаюсь воссоздать потерянное? Я не обладаю талантом Тани Иверсен реагировать мгновенно, думаю я. Меня сформировали часы, проведенные в одиночестве за роялем, они сделали меня мыслителем, превратили в человека, который ничего не может сделать быстро, не может принять решение за одну секунду. Я все делаю медленно.
А цели, к которым я стремлюсь, лежат передо мной.
Или — позади меня, в том, что уже случилось.
Импровизация длится всего несколько минут. Публика доброжелательно аплодирует. Гуннар Хёег даже кричит «браво!», хотя причин для этого нет. Я не сделал ничего гениального. Я повторяю то, что думал о Габриеле.
— Свободе тоже нужно учиться, — виновато говорю я, сходя со сцены.
Габриель хлопает меня по плечу.
— Ты и твои друзья по классической музыке гонятся за совершенством. Но если совершенное существует, то ни для кого из нас уже не остается места. Думай лучше так: то, что я сделал сегодня, я сделал хорошо. В другой день я, может быть, сделаю лучше, а может быть, хуже.
— Есть люди, созданные для этого, — говорю я. — Некоторые обладают этой свободой с рождения. Но иногда понимают это слишком поздно.
— О ком ты сейчас подумал? — спрашивает он.
— О Тане Иверсен. Сейчас ее очередь.
Somewhere over the rainbow[3]
Габриель Холст, прищурившись, смотрит со сцены в зал. Потом машет Ньялю Бергеру, чтобы тот расстался с бутылкой и вернулся к роялю.
— У нас в зале присутствует певица, — говорит Габриель. — Мне о ней рассказал Аксель. Ее зовут Таня Иверсен. Она гениальный импровизатор. Таня, мы приглашаем тебя на сцену.
Таня сидит, плененная железной хваткой Первых Усиков, но, быстро поцеловав его в губы, выскальзывает из его рук. Точно угорь, думаю я, значит, она не хочет, чтобы возлюбленный выступил вместе с ней. Нужно быть ловким, чтобы не упустить свободу. Ради этого вечера она надела черное платье. Таня знает кодовый язык. И, может быть, ждет, что я помогу ей. Она, во всяком случае, готова к выступлению. Лучше, чем был готов я. Она поднимается на сцену, и я вижу, что и Сигрюн, и Ребекка внимательно смотрят на нее, потом на меня, чтобы понять, насколько она меня интересует. Да, мог бы ответить я им.
Очень интересует, но не так, как они думают. Я горжусь ею как брат, когда вижу ее на сцене, когда вижу, как между нею и Габриелем пробегает искра. Она уже нашла свою форму, не то что я, бьющийся над этим изо дня в день. Мне это кажется почти несправедливым. Но такова жизнь. Таня Иверсен уже освободилась. Все тяжелое у нее уже позади. Она подходит к микрофону, и все сидящие в зале понимают, что сейчас произойдет нечто значительное, что девушка, смотрящая в зал, полна ожиданий. Она учится в Высшей народной школе Сванвика. Никто ничего о ней не знает. А сейчас она стоит на сцене Джаз-клуба. Габриель Холст смотрит на нее с уважением. Два других музыканта — тоже. Кто должен начать? Может, они относятся к ней с почтением оттого, что я так безудержно ее расхвалил? Мне становится страшно. Это я внушил ей надежды. Если она сегодня не будет иметь успеха, поражение отправит ее назад к той безвольности, из которой она вырвалась. Я сижу в конце стола, за которым сидят Сигрюн и все остальные. Ребекка берет свой стул и садится рядом со мной. Таня видит, что Ребекка берет меня за руку. И что я не противлюсь.
Наконец Таня Иверсен начинает петь.
Она поет «Somewhere over the Rainbow». Я даже не подозревал, что она знает эту песню. Первые такты она поет a cappella. Интонация уверенная. Голос — в диапазоне меццо. Английский плохой. Но когда, скромно и осторожно, вступают другие музыканты, создается впечатление, что главная все-таки она.
Однако их сыгранность в этой форме проявляется только в первом куплете и припеве. Сразу после этого Таня освобождается. Теперь для нее важен текст. Теперь она тоже хочет оказаться где-то за радугой. И я узнаю те же строфы, которые она пела, когда сидела у меня на коленях. Она поет их с такой страстью, что Ребекка больно стискивает мои пальцы.
— Черт побери! — шепчет она.
Потому что это — страстное желание перейти грань, а об этом мы с Ребеккой оба кое-что знаем, но когда Таня возвращается к той мелодии, которая пробирает меня до костей, я смотрю на Сигрюн. А она — на меня, словно понимает, почему я смотрю на нее именно в эту минуту. Словно это и есть то освобождение, о котором мы оба мечтаем. То, которое уже нашла Таня. То, которое помогло появиться новому выражению, нарисоваться совершенно другому ландшафту. Таня Иверсен обладает нужной силой. Она поражает нас уверенностью, с какой она делает свой выбор. Каждый звук находит свою форму и достигает цели. Я смотрю на Сигрюн, и у меня ёкает сердце. Таня поет, и я понимаю, что Сигрюн Лильерут намного опередила меня. Я вижу нас со стороны: мы у нее дома играем Брамса, она — стоя, я — сидя за пианино. Мы подчиняемся правилам. За нас чувствовали другие. Наше самое большое желание — выразить эти чувства. И пока мы прилагаем сумасшедшие усилия, чтобы правильно передать эти чувства в соответствии с замыслом композитора, мы пренебрегаем живой жизнью, добровольно становимся ничтожными скептиками по отношению к тому, что назревает между нами. Эти мысли проносятся у меня в голове, когда Ребекка как тисками держит мою руку, а я обмениваюсь с Сигрюн взглядом, которого никто не замечает. И я понимаю, что мы все-таки стали ближе друг другу. Она сама это понимает. Что-то уже случилось. И уже ничто не будет таким, как прежде.
Но где-то за радугой есть место для нас всех. Таня Иверсен приглашает туда всех. Пение несет ее по небу, выше и выше, туда, где нет осторожности, где все раскрывается и становится естественным.
Трио Ньяля Бергера, чуть-чуть отставая, следует за ней по этому пути.
Интермеццо на пограничной земле
Таня Иверсен и Габриель Холст уже уехали к нему в отель. Первые Усики, огорченный, поплелся домой к своей бабушке. Ребекка Фрост тащит меня в угол, пока официанты убирают со столов пивные бокалы. Она держит мою голову обеими руками и внушает мне:
— Ты не должен остаться здесь навеки. Тебе это понятно?
— Я здесь разучиваю Второй концерт Рахманинова, — защищаюсь я.
— Пианисту твоего уровня не обязательно сидеть всю зиму у черта на рогах, чтобы разучить этот концерт. Это не имеет никакого отношения к Рахманинову.
— Не исключено, что ты ошибаешься, — осторожно замечаю я. Радуясь ее малейшей ласке, ее теплым ладоням на моих щеках. Ясным голубым глазам, которые видны даже в сумраке. — Не исключено, что нужно просто обойти стороной, как говорил Ибсен, сделать крюк, чтобы понять самые простые истины. Знала ли ты, например, что Рахманинов сам исполнял свои концерты так, как их не исполнить сегодня ни одному, даже самому гениальному пианисту?
— Нет, не знала. — Ребекка убирает руки с моего лица. — Что ты пытаешься мне сказать?