— Я обойдусь, если это трудно устроить, — говорю я.
— Понимаешь, у нас в интернате спиртное под запретом…
Неожиданно в дверях рядом с мужем появляется Сигрюн. Она быстро гладит его по щеке и встревоженно смотрит на меня. Что она видит? Опустившегося парня, который в любом случае погибнет?
— Это я могу устроить, — говорит она. — Я не работаю в школе. Дайте мне пять минут.
Она выходит из здания. Эйрик Кьёсен садится на кровать рядом со мной.
— Тебе действительно так скверно? — спрашивает он. По его голосу я слышу, что он привык общаться с учениками школы. Но я-то не учусь в этой школе!
— Довольно скверно. Сейчас мне необходимы силы. Силы и мужество.
— Думаешь, что спиртное вернет тебе мужество? Да это самое глупое, что ты сейчас можешь сделать.
— Значит, я иногда делаю глупости.
Возвращается Сигрюн, в руках у нее термос, не говоря ни слова, она протягивает его мне.
— Это кофе. Здесь варят хороший кофе, — объясняет она.
— Спасибо.
Они уходят и закрывают за собой дверь. Я сижу один в маленькой комнате и пью ледяную водку с привкусом кофе.
За окном стоят сосны. Свет синий, как летней ночью у нас в Осло.
Из коридора доносится веселый смех учеников. Господи, что мне им сегодня сыграть? — думаю я.
Фортепианный концерт у границы
Ректор Сёренсен произносит слова приветствия. Маленький зал набит до отказа. Здесь все временное после пожара школы в Рупэльве. Непонятно, что это за помещение — гостиная с камином или зал для гимнастики? Скугфосс — временное пристанище Высшей народной школы, новое здание будет построено в Сванвике. Сигрюн и Эйрик сидят в первом ряду, совсем рядом с небольшим коричневым пианино с пластмассовыми клавишами. Я даже не знаю, настроено ли оно.
Ректор Сёренсен читает отзывы о моем дебюте. Громкие фразы в «Афтенпостен» и «Дагбладет». Мне тяжело их слышать. Что мне теперь до того концерта? В тот вечер повесилась Марианне. Я замечаю, что на меня смотрят с любопытством, вижу открытые лица учеников. Чего они ждут? «Битлз»? «Роллинг Стоунз»? Я не играю ни того, ни другого.
Ректор Сёренсен обращается ко мне.
— Мы слышали, что вы приехали сюда, чтобы репетировать и обрести душевный покой, — говорит он.
— Это верно.
— И что же вы будете репетировать?
— Второй концерт Рахманинова для фортепиано с оркестром.
— Рахманинов — русский гений, — с восхищением говорит ректор. — Может, сыграете нам что-нибудь из этого концерта?
Гениально, думаю я. Наверное, у этого человека потрясающая интуиция.
— Конечно, я могу сыграть что-нибудь из этого концерта, — с облегчением говорю я. — Но предупреждаю, я еще недостаточно хорошо его знаю. Однако главные темы я могу сегодня сыграть.
Ректор Сёренсен даже не догадывается, как он мне помог. Я сейчас не в состоянии представлять на суд публики что-то совершенное. Наверное, и Сигрюн тоже это чувствует. Отныне и, может быть, уже навсегда мой удел — представлять публике что-то неоконченное, отрывочное, незавершенное. Отныне моя задача — играть с ошибками. Сельма Люнге убила бы меня, если б узнала о том, что я собираюсь играть куски из концерта, которого еще не знаю. Это сон наоборот: во сне я играю прекрасно, но этого никто не слышит. Здесь же я играю непослушными пальцами со множеством ошибок. Но меня слушают! Темы оживают даже в таком несовершенном исполнении! Я словно в шоке сижу за маленьким коричневым расстроенным пианино и плюю на все, абсолютно на все. Замахнуться на сумасшедшие фигурации Рахманинова и слышать, что технически звучишь весьма средне! Да, я играю не без недостатков, но ведь и занимался я еще мало! Однако когда я подхожу к знаменитым темам, в моей игре появляются и страсть, и некоторая небрежность, которой меня уже научил Габриель Холст: исполняя музыку, надо слушать себя и только себя. Алкоголь сделал мою кожу более чувствительной, но как раз сейчас это мне на руку, мне помогает, что я не чувствую себя достаточно подготовленным — выспавшимся и подготовленным. Водка придала мне уверенности в себе, беспредельной, как плоскогорья Финнмарка. Голова забита снежными кристаллами. Юные ученики Высшей народной школы видят, что я настроен серьезно, что я борюсь, сидя на сцене, чтобы преподнести им что-то приемлемое, преподнести то, что не войдет в историю музыки, но, возможно, если мне повезет, останется в их памяти. Они запомнят молодого растрепанного пианиста, играющего мелодии, которые они никогда раньше не слышали, который так ловко вошел в их жизнь, как это умел делать только Рахманинов, уверенный в успехе. А так как я знаю, что эти темы были сотканы из депрессии, из сознания бессмысленности жизни, мне становится вдруг легко их играть, лепить их, отдыхать в них, даже когда возвращаются технические трудности, как в знаменитой теме последней части. Я сижу у коричневого, грязного, расстроенного пианино, у которого под клавиатурой прилеплена старая жевательная резинка. Невозможно даже представить себе, насколько все это далеко от престижа Аулы, однако я замечаю, что мои чувства обострены не меньше, чем они были обострены у меня во время дебюта, когда я играл Бетховена, опус но. Исполняемые мною фрагменты обретают смысл. Тот набросок, который меня просил сделать ректор Сёренсен, начинает обретать форму.
Потом я уже не мог бы сказать точно, алкоголь ли взял надо мной верх или я над ним. Настроение в зале близко к экстазу. Мои сверстники, ученики школы, что-то восторженно кричат мне. Я вижу среди них красивую девушку с длинными темными волосами. Что-то в ней напоминает мне Аню, что-то решительное и в то же время обреченное на гибель. Она аплодирует, не спуская с меня глаз. В глазах светится благодарность. Видно, я что-то все-таки сумел донести до нее. Я оглядываю зал и вижу, что почти все лица словно открылись, что нас всех что-то объединяет и что это единство между нами сотворил Рахманинов. Только три парня на последней скамейке заняты своей болтовней, как бывает в этом возрасте.
— Еще! — кричат другие. — Сыграй еще!
Сигрюн и Эйрик тоже хлопают и ободряюще мне улыбаются. Кажется, я их удивил? Не думали, что мне удастся сыграть достаточно хорошо? Думали, что водка и все выпитое в последние сутки вино заставят меня сложиться, как карточный домик, у них на глазах? Вот теперь я действительно чувствую себя пьяным. Пол качается под ногами.
— Еще! Еще! — кричат ученики.
— Ладно, будет вам еще, — говорю я. — Что бы вы хотели услышать?
— Может, что-нибудь Шопена? — с восторгом кричит ректор Сёренсен.
— Или Грига? — педагогично предлагает Эйрик. — Наши ученики любят Грига.
— Я сыграю и то и другое, — обещаю я и к своему ужасу слышу, что у меня заложило нос. Ну и черт с ним! Музыке это не помешает.
— Сначала Шопен, — объявляю я.
Баллада соль минор. Ее знают все. Она всегда имеет успех. Правда, я давно ее не играл. Тем не менее я начинаю. Начало нетрудное. Трудности начинаются потом. В игривой средней части музыка почти замирает. Интересно, слышит ли кто-нибудь, кроме меня, мелкие ошибки в части ля-бемоль мажор? Но когда я приближаюсь к главной части в ля мажоре, я беру себя в руки, ко мне возвращается сила, я смотрю на клавиши и к своему удивлению вижу, что октавы я беру верно. Я замечаю, что ученикам кажется забавным, что техническая бравурность неожиданно сменяет сердечные, почти наивные мелодии. В моих ушах все мелодии Шопена звучат как колыбельные. Они напоминают мне мамин голос. И, если на то пошло, даже грохочущий конец в соль миноре напоминает маму в гневе, в опьянении, вызванном красным вином, когда она начинала «путешествовать» по приемнику, как она говорила, чтобы найти на средних волнах Брамса или Чайковского. Но больше всего конец баллады напоминает мне огненный восточноевропейский танец, а я уже понял, что в этой школе, какой бы холодной ни была война, хорошо относятся ко всему ненорвежскому, особенно к тому, что приходит с востока, из-за границы. На стенах в коридорах я видел фотографии, сделанные во время поездок учеников в Москву и Ленинград. Ректор Сёренсен встает и почти с русским неистовством и силой кричит «браво!», а я в это время с удивлением понимаю, что мне удалось почти целым и невредимым пройти и через балладу соль минор. Неужели это действие алкоголя? Я ни разу не решился исполнить эту балладу даже для Сельмы Люнге, ведь я ее почти не играл. А тут смог, интуитивно. Теперь интуиция помогает мне и с Григом. В моем несамокритичном состоянии мне представляется это триумфом, я опять замечаю, что игра доставляет мне удовольствие. Похоже, что алкоголь позволил мне отстраниться от самого себя на нужное расстояние, чего со мной никогда не случалось раньше, позволил услышать маленькие произведения Грига — «Гангар», «Ноктюрн» и «Свадебный день в Трольхаугене» — так, как их слышали в то же мгновение ученики, сидящие в зале. Алкоголь породил восторг и позволил ему занять во мне то место, которое раньше занимал страх. Страх допустить ошибку, забыть ноты. Я играю «Свадебный день в Трольхаугене» с такой же точностью и подъемом, с каким его играла Аня, когда заняла первое место на Конкурсе молодых пианистов. Я разве что не вздыхаю умиленно над собственной сердечностью в лирических частях.