— Это я понимаю. — Таня кивает. — Свобода появляется тогда, когда возникают рамки.
— Именно так!
— Мои родители свободны в рамках своей церкви. Церковь учит их всему, чего они не должны делать. Поэтому они любят то малое, что им разрешено.
Я смотрю на нее. Теперь она серьезна и сосредоточенна.
— Знаешь, я даже завидую этой Ане, — говорит Таня. — Она могла делать то, что нравилось ее родителям. А я только сердилась и перечила им, потому что терпеть не могла ни их Бога, ни их церковь. Хотела идти своей дорогой. Но на такой дороге не бывает учителей. Кроме парней, конечно. Для простейших задач они годятся.
— И ты могла спать с кем придется? — спрашиваю я.
— Мне это не очень нравилось. Но ведь как-то надо проводить время! — Она многозначительно ударяет по клавишам.
— Можешь продолжать в том же духе! — говорю я. — Стой на своем! Только скажи, разве нельзя было читать книги? Или научиться играть на гитаре? Это могло бы пригодиться тебе в будущем.
— Но и книги, и музыка были запрещены! — сердится она. — У нас дома на полке стояла только Библия!
— Как же родители решились отправить тебя в эту школу?
— У них не было выбора. Вмешалась служба опеки.
— Что ты натворила?
— Уехала с шофером-дальнобойщиком в Ивало. Это в Финляндии, далеко от границы. Он сказал, что он золотоискатель. Что он осыплет меня золотом, если я буду делать то, что он хочет.
— А чего он хотел?
— Можешь не спрашивать.
— И тебе это нравилось?
— Привыкла постепенно. Но кричать «ура!» мне не хотелось.
— Ты думала о золоте?
— Не смейся надо мной! Конечно, я не верила этим басням. Но я хотела уехать куда глаза глядят. По-своему он был даже добрый. Мы жили в маленьком отеле в Ивало. Жить в отеле уже само по себе казалось мне сказкой. Мы были в Финляндии. Чужая страна. Чужой язык. Думаю, тебе не понять, что это означает для человека, который никогда никуда не ездил. А только до безумия мечтал об этом.
— Я тоже не слишком много ездил.
— Не смейся. Ты проехал вдоль всего побережья Финнмарка. Приехал к нам из Осло. Я могла бы прожить в Осло всю жизнь. Это точно.
— Откуда ты знаешь? Там все не так, как ты думаешь. Даже большой город не такой, каким он тебе кажется отсюда. И если на то пошло, жизнь там мало чем отличается от вашей.
— Неужели? Знаешь, по-моему, ты трахался намного меньше, чем я. Что-то по тебе это не заметно.
— Есть много способов трахаться… если уж ты непременно хочешь употреблять именно это слово. Тебе могут трахать и мозги тоже.
— Как раз этим и занимались мои родители! Слышал бы ты их, когда они в церкви доводят себя до исступления. Когда вскакивают, подняв руки, и кричат. Как в экстазе. Будь я проклята! Честное слово. Они орут так, что стены дрожат. А их глупая и невыносимая музыка? После этих посиделок мама возвращается с сыпью на шее. А отец — с мокрыми губами. Я не могла этого выдержать.
— И что же сделала служба опеки?
— Дала свое заключение. Мол, я могу покатиться по наклонной плоскости. Поэтому мне необходимо учиться в Высшей народной школе.
— И ты приехала сюда?
— Да, слава богу. Здесь у меня еще есть надежда, что случится что-нибудь прекрасное.
— Значит, скажем так: Аня мечтала от чего-то освободиться, а ты — что-то обрести. Договорились?
— Думай как хочешь. — Таня кусает ногти.
— Вечное равновесие между дисциплиной и хаосом, — говорю я и сам слышу, как высокопарно это звучит. Словно эхо голоса Сельмы Люнге. Но удержаться я не могу. — Нам нужна дисциплина, но нам нужен и хаос. Моя мама была человеком порядка. Она каждый день ходила на работу. Каждую субботу утром мыла весь дом. Но воскресенье принадлежало ей. Тогда она пила. Праздновала конец недели. И слушала Баха, включив звук на полную громкость. Тогда она выливала на отца весь яд, скопившийся в ней за неделю. Она как будто сознательно жаждала потерять над собой власть. А если этого не случалось, в доме нарастало напряжение, которое рано или поздно вырывалось наружу.
— И что тогда случалось?
— Могу привести в пример последний раз. Да, что же тогда случилось?
Я медлю. А потом пытаюсь рассказать Тане Иверсен о маминой смерти. Я столько раз рассказывал об этом чужим людям. Но теперь я словно впервые понимаю то, о чем говорю. И моя история становится страшной. Я путаюсь в словах, вспоминая трагедию, случившуюся в то воскресенье. Вспоминаю яркий утренний свет. Четвертую симфонию Брамса, которую передавали по радио. Помню, что Катрине читала «Гроздья гнева» Стейнбека. Помню, как мы все пошли купаться в Люсакерэльве возле Татарской горки. Помню, мы быстро поняли, что течение слишком сильное. Помню две бутылки красного вина и то, что в тот день мама начала пить уже с утра. Помню, как почернели ее глаза, когда она сказала, что все-таки хочет искупаться. Помню страх, охвативший отца, когда он увидел, что она заплыла слишком далеко и ухватилась за скалу, чтобы справиться с течением. Помню, как она разжала руку и ее понесло к водопаду, помню, как отец схватил ее, и его самого тоже чуть не унесло течением, если бы я не удержал его, не спас. Хотя у нас с отцом были весьма прохладные отношения, я спас его, но тем самым убил маму, которую любил больше жизни. Убил, потому что удержал отца, потому что нас всех охватила паника, потому что рядом стояла и выла Катрине.
— А потом, — продолжаю я, — моя жизнь словно приросла к этому месту. К долине и реке. И у меня как будто уже не было причин стремиться куда-то еще. Да и теперь нет. Но все-таки я здесь.
Мы разговариваем с Таней Иверсен. Я рассказываю ей историю, которую сам осознал до конца только теперь. Которая и не была никакой историей, во всяком случае, историей, понятной людям, разве что немного мне самому. Но я ясно вижу, как Таня сидит за пианино и ждет, что я наконец скажу то, что важно именно для нее, скажу, что я все-таки не могу быть ее учителем. Ведь я не верю тому, чему научился сам! Меня словно что-то гнало сквозь образы, какие-то причины заставляли меня цепляться за местность, с которой я был не в силах расстаться. Может, поэтому меня и тянуло к Ане? Только потому, что она жила на Эльвефарет, продолжении Мелумвейен, улицы моего детства? И только потому после ее смерти я не мог расстаться с этим местом, осознанно или бессознательно возвращался туда, и жизнь в комнате у Аниной матери предпочел свободной жизни в квартире, подаренной мне моим учителем музыки Сюннестведтом?
— В основном для меня имели значение люди, которым нравилось, что я играю на фортепиано, — говорю я Тане. — Только благодаря инструменту я становился заметным. Но самое большое значение имел для меня дом Скууга, где посреди гостиной стоял великолепный «Стейнвей». Там я становился заметным. Становился личностью. Хотя вообще-то был никем. И ничего этого я не понимал до тех пор, пока впервые не рассказал это тебе, глядя, как ты сидишь у пианино и думаешь или веришь, что я могу чему-то тебя научить.
— Научи меня чему-нибудь, — тихо просит Таня.
Она сидит, сгорбившись, и слушает. Что, интересно, она поняла из моей истории? — думаю я.
— Может, я и мог бы чему-нибудь тебя научить, — говорю я. — Только вот — чему?
— Покажи хотя бы, как ты играешь на пианино.
— Тогда садись ко мне на колени, — говорю я.
— С удовольствием. — Она встает.
Я сажусь на табурет перед инструментом. Она садится ко мне на колени. И вдруг начинает смеяться.
— Вот это урок! — весело говорит она.
— Сосредоточься! — шиплю я на нее и краснею.
— Постараюсь, — хихикает она.
— Бах, — говорю я. — Без него нам не обойтись.
Она ерзает у меня на коленях, пытаясь завести меня.
— Прекрати! — строго говорю я.
— Я ничего не делаю. Но стальная пружина должна находиться посередине.
— Бах, — повторяю я. — Я велел, чтобы ты сосредоточилась.
— На чем я должна сосредоточиться?
— Положи свои пальцы на мои. Чувствуешь? Так.